Эдвард Мунк | страница 16



Но Омега была несчастна. Однажды ночью, когда золотой столб луны качался в воде, она помчалась, сидя на спине оленя, через море в зеленую страну под луной, а Альфа остался один на острове.

Но вот к нему пришли его дети. Новое поколение выросло на острове. Они называли его «отцом». Это были маленькие змеи, поросята, обезьяны и другие хищные животные и ублюдки. В отчаянии он побежал от них к морю. Небо и море окрасились кровью. Он слышал крики, раздававшиеся где-то в воздухе. Земля, небо и море сотрясались. Альфа объял великий страх.

Олень принес Омегу обратно.

Альфа сидит на берегу. Она идет к нему. Альфа чувствует как кровь в нем закипает. Он убивает Омегу. Склонившись над мертвой, он пугается выражения ее лица. Таким оно было в лесу когда он любил ее.

На него набросились все ее дети, все звери острова и растерзали. Новое поколение заполнило остров.

Уже до пребывания в клинике доктора Якобсона Мунк стал писать иначе, более светлыми красками. После клиники краски стали еще светлее, но самая большая перемена произошла выборе тем. Они уже не такие грустные и мрачные, как раньше. Кроме того, игры красок, взлет и падение линий, деление плоскостей стали для него важнее смысла картины. Месяцы, проведенные в клинике доктора Якобсона, не избавили Мунка от его странностей, не излечили его душевного заболевания. И все же с ним произошло нечто вроде чуда. Он вышел из клиники боле здоровым, чем когда бы то ни было, и мог, во всяком случае, сам следить за собой. С 1910 по 1920 год он не пил совершенно. После 1920 года случалось, что он выпивал, но, как только замечал, что вино ослабляет его трудоспособность, снова становился трезвенником.

— Теперь я выпиваю бокал шампанского, только когда иду к зубному врачу. Часто заставляю его долго ждать. Не хочется, чтобы он своей бормашиной уничтожил чудесное опьянение.

В последние годы жизни Мунк не ел мяса. Почти не курил. Пил чай вместо кофе и избегал принимать лекарства.

— Якобсон — хороший врач. Расхаживал, словно папа, среди белых медицинских сестер и нас — бледных больных. Пища тоже была белая. Все было белое, кроме самого Якобсона. Мне захотелось сказать свое слово, и я уговорил его позировать мне. Я написал его огромным, широко расставившим ноги, среди безумия всех возможных красок. Тогда он запросил пардону. Стал кротким, словно голубь.

— Выпьем рюмочку, Якобсон!

— Вы хотите?

— Нет, — ответил я. — Только я тоже хочу сказать свое слово. Какого цвета нам сделать бороду? А не кривоноги ли вы, Якобсон? Интересно, кто купит эту картину?