Лихие годы (1925–1941) | страница 32
Незадолго до смерти Гайдебурову и Скарской удалось выпустить воспоминания о их молодости. Кастрированные, обесцвеченные цензурой, они не представляют никакого интереса и никакой ценности. Пусть эта заметка напомнит о двух ярких людях и о главном деле их жизни.
В декабре 1920 года мать упивалась своей актерской деятельностью, а отец был целиком захвачен обоснованием в Петрограде. Можно себе представить, как они были приятно поражены, когда в одно прекрасное утро послышался стук в дверь, в комнату вошел Володя Романов (мой двоюродный брат, 14-летний парень) и сообщил им без всяких предисловий радостную новость: приехал Толя, идите за ним к «тете Нине». Родители онемели. «Что мы будем с ним делать?» — была первая мысль, мелькнувшая у них в головах. За три года скитаний и необычных приключений они попросту забыли, что где-то там у них есть сын. Но делать нечего. Пришлось идти на Петроградскую сторону.
В памяти всплывает картина. Мы с Сережей играем в его комнате, в так называемой «детской»; входят какие-то два незнакомых человека и бросаются целовать Сережу. Отчетливо помню свою мысль: «Вот и хорошо: они заберут Сережу, а я останусь здесь». (О том, что должны прийти родители, я знал и ждал этого со страхом.) Но тут вошла тетя Нина и, указав на меня, сказала: «Толя вот».
Вечер прошел благополучно: пришли Романовы, пришла тетя Женя (она тоже переехала, овдовев, вместе с дочерью Ирой в Питер). Я думал, что обо мне забудут. Детская память сохранила мельчайшие детали. Как сейчас помню бантик на шее мамы, помню, что угощали нас лепешками и говорили, что в них слишком много соды. И наконец, гости собрались уходить.
Наступил страшный момент: мне надо идти с родителями. Помню охватившее меня ощущение ужаса. Я стою в передней, лицом к стенке, горько плачу и говорю своим родителям: «Не хочу, не хочу вас, я к Нине хочу». Вокруг стоят, меня уговаривают. Наконец отцу все это надоело. Он надел нагольный тулуп, в котором тогда ходил, схватил меня грубым, мужским рывком на руки и, сказав «до свидания, как-нибудь сладим», вышел на лестницу. Я продолжал плакать. Отец дал мне крепкую затрещину и, взяв на руки, понес по снежной улице.
Идти было далеко, на Васильевский остров, километров пять. Помню ругающегося отца, длинную улицу; себя на руках отца. Пришли в холодную, нетопленную комнату. Я на диване, на руках у матери. Я плачу. Мать тоже плачет и явно не знает, что со мной делать (ни она, ни отец никогда детей вблизи не видели). В руках у меня пирог с капустой; дала мне его хозяйка квартиры Анна Григорьевна. Наконец составили два больших кресла. Уложили. На другой день пришла другая бабушка, Леонида Михайловна, жившая в том же доме, снимавшая комнату в другой квартире. Помню, как она вошла в желтом коротком пальто и спросила нарочито веселым тоном: «Кто это?» И я бодро ответил: «Это я!»