Очерки истории европейской культуры нового времени | страница 58
Самостоятельного значения эстетические ценности, по мнению Толстого, не имеют. Все критерии красоты весьма нечетки, и даже самые выдающиеся мыслители не могут найти в этом вопросе общего знаменателя. Красота (т. е., по Толстому, получаемое от искусства наслаждение) стала «мерилом хорошего и дурного искусства» только тогда, когда элита утратила веру в церковное христианство. Произошло это во времена Ренессанса, который пытался возродить античные ценности. Греки же, как полагал Толстой, ошибочно считали, будто все прекрасное непременно является добром. «Правда, передовые мыслители, Сократ, Платон, Аристотель, чувствовали, – писал Толстой, – что добро может не совпадать с красотой. Сократ прямо подчинял красоту добру; Платон, чтобы соединить оба понятия, говорил о духовной красоте; Аристотель требовал от искусства катарсиса, то есть нравственного воздействия на людей, но все-таки даже эти мыслители не могли вполне отрешиться от представления о том, что красота и добро совпадают».
Словом, представления Льва Николаевича о красоте и искусстве никак не походили на то, о чем говорили и писали гуманисты Ренессанса. Так, может быть, Толстой вовсе не был гуманистом? Был, конечно, да только его гуманизм радикально отличался от гуманизма деятелей Возрождения.
ГуманистТолстой против гуманистов Возрождения
Толстовство иногда называют русской версией Реформации. Если это верно, то только отчасти. Толстой не верил в «мистическую мельницу», перемалывающую зерна Моисеева завета в муку евангельских истин, и не считал книги Ветхого Завета священными. Христианское вероучение он не связывал с ветхозаветными традициями. Как и лютеране, Толстой верил в способность человека напрямую, без посредничества церкви, постигать Закон Божий. Несомненно, близки ему были и пуританские настроения первых протестантов. Но он жил в XIX веке, а не в XVI столетии. Протестантизм в это время был уже совсем не тот, что в век Реформации, серьезно противостоять широко распространившемуся безверию он не мог. Более того, он к этому безверию подталкивал. Толстой не мог не понимать, что именно лидеры Реформации – Лютер и Кальвин – духовно оправдали переход к капитализму, соблазняющему человека возможностью материального обогащения, подрывающему, благословляя конкуренцию в борьбе за материальные блага, людскую солидарность.
Не забудем, что родина Толстого – Россия, которая в силу исторических и географических обстоятельств не просто отставала от Европы (там не было ни Ренессанса, ни Реформации), но и имела свою выраженную специфику. И связана была эта специфика прежде всего с тем, что в начале XX века большая часть населения страны (крестьянство) все еще жила по правилам передельной крестьянской общины, в которой сохранялись (вопреки экономической целесообразности) духовные приоритеты. На этих крестьян в первую очередь и ориентировался Лев Николаевич. На них, да еще на русскую интеллигенцию, которая, в большинстве своем, исповедовала явно религиозную идею сочувствия страждущим и бескомпромиссного служения единым для всех ценностям. К тому же, эта интеллигенция всегда остро реагировала на злоупотребления властей предержащих. Откровенно утопические, казалось бы, идеи Толстого, были настолько популярны в России, что в начале XX века его авторитет в стране сравнивали с авторитетом самого императора.