Улица Оружейников | страница 7



Пока Усман-бай говорил все это, отец Талиба немного успокоился. Он стоял понурившись, исподлобья наблюдая за гостями.

— Ладно, — сказал отец. — Пусть будет так. У меня другого выхода все равно нет. Я отдам тебе саблю за сто рублей, остальные — стоит тетрадка. Только если не будет тетрадки, вы оба берегитесь. Видите этот кинжал? — Отец выдернул из-за пояса большой узбекский нож. — Он из той же стали, что и клинок. Вот этим кинжалом я обрежу вам обоим уши. Клянусь аллахом, да будет так! Несите деньги.

Деньги у Усман-бая оказались с собой, он быстро пересчитал сотню и сунул отцу. Уста-Саттар отдал ему клинок.

Однако, хотя полицейский явно спешил убраться из этого дома, Усман-бай не торопился уходить. Он взял клинок, осмотрел его внимательно и вежливо спросил:

— А клеймо, дорогой, ты какое поставил?

— Наше клеймо, как у дедов и прадедов. Клеймо правильное, — отвечал отец.

— Спасибо, дорогой, это хорошо, — так же вежливо отвечал Усман-бай. — Только рукоятка у тебя плохая, придется новую заказывать. Рукоятка у тебя очень простая.

— Какая есть, — отрезал отец. — Помните, что сказал, то и сделаю. Обрежу уши.

Трудно гостям после таких слов не потерять достоинства, но два дружка, купец и полицейский, вышли со двора как ни в чем не бывало. Талиб услышал, как, закрывая калитку, Усман-бай тихо сказал полицейскому:

— Кто кому уши отрежет, один аллах знает, а твой длинный язык укоротить давно надо…

Прошло два дня, и за отцом явился какой-то незнакомый полицейский.

— Собирайся, тебя сам Мочалов вызывает, быстро!

— Брать с собой что-нибудь или не нужно? — осторожно спросил отец.

— Не нужно, вечером дома будешь, — отвечал полицейский.

Ни вечером, ни завтра утром отец не вернулся. На третий день пришел русский солдат и передал записку, в которой отец сообщал, что по приказу высшего начальства его как кузнеца взяли на тыловые работы. Отец просил передать ему еды на дорогу и теплую одежду.


«Принесите все это на вокзал сегодня вечером,> — писал отец. — Там поговорим».


Вокзал долгое время вспоминался Талибу, как сон: бессвязный, страшный и далекий. Толпы народа на перроне, на путях товарные вагоны, набитые людьми до отказа, крики мужчин, плач женщин, звуки оркестров — русского, сверкающего медью, и узбекского, состоящего из длинных труб, хриплых карнаев, под которые обычно пляшут на базаре канатоходцы, и звонких сурнаев, выводящих — некстати сейчас — свадебные мелодии. А по лицам людей видно, что не на свадьбу идут, а скорее на похороны. На лицах у них тревога и боль, скорбь и отчаяние. Черные паровозы и красные вагоны неподвижны — стена. Все замерло, замолкли оркестры. Несколько богатых узбеков в белых праздничных халатах и в ослепительно белых чалмах движутся среди толпы. Рядом с ним начальство в мундирах с золотыми погонами, с золотыми шнурами на мундирах, с золотыми кокардами на высоких фуражках.