Сатанинское танго | страница 35



 — начиналась часть, посвященная Футаки. — Но ничего серьезного. Его склонность к бунту сочетается с постоянной готовностью наложить в штаны. Он мог бы многого достичь, но не способен избавиться от своих навязчивых идей. Меня этот человек занимает, и я уверен, что в будущем больше всего я смогу рассчитывать именно на него… и т. д. и т. п.” — “Пиши, — принялся диктовать первый. — Опасен, но может оказаться полезным. По умственным способностям превосходит других. Хромой”. — “Готово?” — вздохнул второй. Его товарищ устало кивнул. “Поставь подпись. В самом низу. Значит, так… ага… Иримиаш”. — “Как?” — “Говорю: И-ри-ми-аш. Ты что, оглох?” — “Как слышится, так и писать?” — “Ну да! А как ты еще напишешь?!” Документ они положили в папку, а затем все досье расставили по местам, аккуратно заперли ящики и повесили ключи на доску у выхода. Молча надев пальто, они закрыли за собой дверь. Внизу, у ворот, пожали друг другу руки. “Ты на чем?” — “На автобусе”. — “Ну, тогда пока”, — сказал первый. “Хорошенький был денек, а?” — заметил его коллега. “Вот именно, черт бы его подрал”. — “Хоть бы раз кто заметил, как мы надрываемся, — проворчал второй. — Так ведь нет”. — “Дождешься от них похвалы!” — покачал головою первый. Они еще раз пожали друг другу руки и разошлись, а когда вернулись домой, то обоих в прихожей ждал один и тот же вопрос: “Тяжелый день был сегодня, милый?” На что они, устало поеживаясь в тепле, могли, разумеется, только ответить: “Да ничего особенного. Все как обычно, милая…”

I. Круг замыкается

Доктор надел очки, загасил докуренную до самых ногтей сигарету о подлокотник кресла, бросил в щель между окном и занавеской контрольный взгляд на поселок (и как бы “одобрив” тот факт, что там все без перемен), отмерил в стакан разрешенную дозу палинки и разбавил ее водой. Определение приемлемого со всех точек зрения уровня — после возвращения из больницы — доставило ему немало хлопот: дело в том, что при выборе соотношения палинки и воды пришлось, как бы ни было тяжело, принимать во внимание надоедливые и явно утрированные предостережения главврача (“Если не прекратите пить и не сократите резко дневную порцию сигарет, то готовьтесь к самому худшему и заранее пригласите священника…”), а посему, после долгой душевной борьбы, он отказался от мысли о “двух частях палинки на одну часть воды” и смирился с пропорцией “одна к трем”. Не спеша, маленькими глотками, он осушил стакан, и теперь, когда уже миновали несомненно мучительные испытания “переходного периода”, он с некоторым удовлетворением констатировал, что можно привыкнуть даже к такому “мерзкому пойлу”, ибо если первую разбавленную дозу он с негодованием выплюнул, то эту, теперешнюю, уже смог проглотить без особенных потрясений — возможно, из-за того, что за минувшие дни ему удалось овладеть способностью отделять в этом “пойле” то, что в нем хорошо, от того, что в нем плохо. Он поставил стакан, быстро поправил сдвинувшийся со своего места на сигаретной пачке спичечный коробок и, окинув довольным взглядом протянувшуюся от кресла к стене “батарею” полных бутылей, пришел к заключению, что может спокойно смотреть в лицо надвигающейся зиме. Все это было отнюдь не “само собой разумеющимся”, ведь всего лишь два дня назад, когда его “под личную ответственность” отпустили домой из городской больницы и машина “скорой помощи” свернула к поселку, его тревога, от недели к неделе усиливавшаяся, тут же переросла в панический страх, ибо он был почти уверен, что все придется начинать сначала: он найдет свою комнату разоренной, вещи — разбросанными, хуже того, в тот момент он даже не исключал, что “эта шельма госпожа Кранер”, воспользовавшись его отсутствием, под предлогом уборки проникла в его жилище со своими “погаными вениками и вонючими тряпками” и порушила все, что он с таким кропотливым трудом и величайшим тщанием создавал годами. Однако страхи его оказались беспочвенными: комнату он застал точно в том же виде, в каком оставил ее три недели назад, тетради, карандаши, стакан, спички и сигареты находились именно на тех местах, где должны были находиться, не говоря уж о том, что когда “скорая помощь” свернула на грунтовую дорогу и затормозила перед его домом, он с облегчением вздохнул, не заметив в соседских окнах ни одного любопытствующего лица. Никто его не тревожил не только пока санитар — за хорошую мзду — затаскивал в дом его вещи, кошелки с продуктами и наполненные у Мопса бутыли, но и позже никто из соседей не отважился нарушить его покой. Разумеется, он не питал иллюзий насчет того, что за время его отсутствия с “этим тупым дурачьем” могло произойти что-нибудь существенное, и все же он вынужден был признать кое-какие позитивные сдвиги: поселок как будто вымер, прекратилась раздражающая суетливая беготня; беспрерывно льющийся дождь, как всегда, когда окончательно наступала осень, не давал им покинуть свои берлоги, так что доктор не удивился, что никто из них так и не высунулся из дому, если не считать Керекеша, которого два дня назад он заметил из окна “скорой помощи” бредущим через поле Хоргошей в сторону тракта; но и его он видел лишь краткий миг, ибо тут же от него отвернулся. “Надеюсь, до самой весны никого из них не увижу”, — записал он в своем дневнике и осторожно поднял карандаш, чтобы не повредить бумагу, которая за время его продолжительного отсутствия так пропиталась влагой, что достаточно было неосторожного движения, чтобы она сразу же прорвалась… Словом, особых причин беспокоиться у доктора не было, ибо “высшая сила” сохранила его наблюдательный пункт в целости и сохранности, что же касается пыли и сырости, то возмущаться их разрушительным действием было бы странно, ведь “испуганно хорохориться” перед лицом распада и тлена, как он полагал, совершенно бессмысленно. Однако когда после возвращения он впервые переступил порог комнаты, то немного опешил (из-за чего позже укорял себя), увидев, что в оставленном на несколько недель помещении все покрыто мельчайшей пылью и от стыков потолка со стенами тянутся чуткие ниточки паутины, почти сходящиеся посредине; но он быстро справился с этой нелепой растерянностью, поспешно выдворил санитара, собравшегося уже рассыпаться в благодарностях за внушительный “гонорар”, после чего обошел комнату и принялся внимательно изучать “характер и степень распада”. Идею уборки — сначала как “явно излишнюю”, а затем как “совершенно бессмысленную” — он отклонил, потому что во время оной — ведь это же совершенно ясно — легко было уничтожить то, что могло подтолкнуть его к более основательным наблюдениям; поэтому он ограничился тем, что протер стол и лежащие на нем предметы да слегка вытряхнул одеяла, и тут же приступил к работе. Он мысленно представил себе положение, существовавшее здесь несколько недель назад, а затем внимательно осмотрел все вокруг — голую лампочку, свисавшую с потолка, выключатель, пол, стены, обшарпанный платяной шкаф, груду мусора возле двери — и, насколько было возможно, постарался точно отобразить в своем дневнике произошедшие изменения. Весь день и всю ночь, а затем и весь следующий день он работал почти без остановки, если не считать коротких, на пару минут, погружений в дрему, и лишь после того, как он счел, что все в подробностях зафиксировал, доктор позволил себе продолжительный, более чем семичасовой сон. По завершении этих трудов он с радостью констатировал, что после вынужденного перерыва его работоспособность не только не снизилась, но даже несколько возросла; хотя верно и то, что по сравнению с тем, что было, заметно ослабла его сопротивляемость “отвлекающим факторам”: если прежде свалившееся с плеч одеяло, соскользнувшие на кончик носа очки или кожный зуд не могли вывести его из равновесия, то теперь самое незначительное изменение отвлекало его внимание, и он мог возобновить ход мысли, только когда, ликвидировав “нервирующие его мелочи”, восстанавливал “исходное состояние”. Следствием этой деградации было то, что этим утром, после двухдневной борьбы, ему пришлось избавиться от будильника, купленного “по случаю” еще в больнице, который, после длительных торгов и сомнений, он приобрел, дабы регулировать строгий порядок приема лекарств; однако он так и не смог привыкнуть к его громкому, душераздирающему тиканью, пальцы его рук и ног непроизвольно перенимали дьявольский ритм часов, и когда под конец — помимо периодического кошмарного звона — он столкнулся еще и с тем, что голова его стала дергаться в такт сатанинскому механизму, он ухватил будильник, распахнул дверь и, трясясь от ярости, вышвырнул его во двор. Покой был восстановлен, и теперь, уже не первый час наслаждаясь едва не утраченной тишиной, он недоумевал, почему не решился на этот шаг раньше — еще вчера или позавчера. Он закурил, медленно выпустил изо рта струйку дыма, поправил сбившиеся одеяла и снова склонился над дневником. “Слава богу, дождь льет не переставая. Лучшей защиты и быть не может. Самочувствие сносное, хотя после долгого сна я слегка одурманен. Вокруг тихо, ни шороха. В доме директора выбиты дверь и окно, непонятно, что там случилось и почему он их не починит”. Он вскинул голову и вслушался в звенящую тишину, затем взгляд его остановился на спичечном коробке: на мгновение у него появилось совершенно определенное чувство, что коробок вот-вот соскользнет с сигаретной пачки. Он затаил дыхание и стал наблюдать за ним. Но ничего не произошло. Он снова смешал напиток, закупорил бутыль, тряпкой смахнул со стола воду, поставил на место кувшин — также купленный у Мопса за тридцать форинтов — и выпил палинку. Его охватила истома, укутанное в одеяла тучное тело расслабилось, голова свесилась набок, и медленно смежились веки; но дремал он недолго, поскольку и пары минут не смог выдержать приснившегося ему зрелища: на него набросилась лошадь с выпученными глазами, в руках у него был железный прут, и он — в ужасе — со всей силы ударил им лошадь по голове, а затем, как он ни пытался, не мог удержаться и бил животное раз за разом, пока из раскроенного черепа не показался студенистый мозг… Доктор достал из аккуратно сложенной на краю стола стопки тетрадь с заголовком ФУТАКИ и продолжил начатую когда-то запись: “Не осмеливается высунуть нос из машинного зала. Наверняка дрыхнет в кровати или таращится в потолок. Или, как дятел, стучит по спинке кровати своей кривой палкой, вызывая из древесины могильных червей. Он даже не подозревает, что тем самым отдает себя во власть силы, которой он так страшится. Эх ты, чокнутый, я еще побываю на твоих похоронах”. Он смешал новую дозу, с мрачным видом выпил, после чего запил глотком воды утренние лекарства. За оставшуюся часть дня он дважды — около полудня и в сумерках — фиксировал “условия освещения” и набросал несколько схем постоянно менявших свою конфигурацию ручейков на грунтовой дороге, а затем, когда уже — после Шмидтов и Халичей — было закончено описание предполагаемой обстановки, царившей на душной кухне Кранеров, до его слуха вдруг долетел отдаленный звон колокола. Он отчетливо помнил, что уже слышал эти звуки за день до того, как попал в больницу, равно как не сомневался и в том, что его превосходный слух не обманывает его и на этот раз. Но к тому времени, как он раскрыл дневник на записях за тот день (и не обнаружил в них и намека на колокольный звон — по-видимому, это событие просто вылетело у него из головы или он не придал ему особенного значения), звон прекратился… Он тут же зафиксировал это совершенно непонятное происшествие и тщательно перебрал возможные объяснения: несомненно, что поблизости нет никаких церквей, если не считать уже многие годы заброшенной и разваливающейся часовни в бывшем владенье Хохмайса, ну а город был слишком далеко, чтобы оттуда хоть что-нибудь доносилось, так что и эту возможность он должен был исключить. У него мелькнула мысль, что, может быть, это Футаки или Халич, а может, и Кранер забавляются так со скуки, но и эту идею пришлось отбросить, поскольку он сомневался, чтобы кто-то из них был способен столь ловко подражать церковному колоколу… Но не мог же его обмануть его изощренный слух!.. Или все-таки?.. Быть может, в силу своего особого дара он стал уже столь чувствительным, что способен теперь даже в тихом и близком шорохе различить глухой звон отдаленного колокола?.. Он растерянно вслушался в тишину, закурил сигарету, но поскольку долгое время ничего не происходило, решил прекратить ломать голову, пока какой-нибудь новый сигнал не поможет ему найти правильное объяснение. Он вскрыл банку консервированной фасоли и, съев половину, отставил ее от себя, поскольку желудок был не способен единовременно переварить больше чем несколько ложек еды. Он решил, что всю ночь будет бодрствовать, ведь невозможно заранее знать, когда именно вновь зазвонят эти “колокола”, и если их следующий звон будет таким же кратким, то достаточно будет на пару минут задремать, чтобы упустить его… Он смешал себе новую дозу напитка, принял вечерние лекарства, а затем, ногой вытолкнув из-под стола чемодан, долго перебирал иллюстрированные журналы. До рассвета доктор листал их, разглядывал в них картинки, но тщетно он бодрствовал, тщетно боролся с сонливостью, “колокола” больше не зазвонили. Доктор поднялся с кресла и походил по комнате, разминая затекшие члены, затем снова сел и, когда синева рассвета окрасила оконное стекло, погрузился в глубокий сон. Проснулся он только около полудня, обливаясь потом и, как всегда с тех пор, как привык к продолжительному сну, яростно ругаясь и крутя головой по сторонам, взбешенный тем, что впустую потратил время. Он быстро нацепил на нос очки, перечитал в дневнике последнюю фразу, затем откинулся в кресле и выглянул в щель на улицу. Снаружи накрапывал дождь, серое небо все так же мрачно нависало над поселком, и перед домом Шмидтов покорно гнулась под холодным ветром облетевшая акация. “Все дрыхнут без задних ног, — записал доктор. — Или сидят по кухням, подпирая скулу кулаком. Директору школы, похоже, плевать на разбитую дверь и окно. Вот наступит зима — тогда задницу себе отморозит”. Внезапно, словно на него снизошло озарение, он выпрямился в кресле. Поднял голову, устремил глаза в потолок и тяжело задышал; затем схватил карандаш…“Вот он встает, — писал доктор в каком-то все углубляющемся трансе, но при этом следя, чтобы грифелем не прорвать бумагу. — Чешет себе мошонку, потягивается. Обходит комнату и снова садится. Выходит побрызгать. Возвращается. Садится. Встает”. Доктор лихорадочно набрасывал слово за словом и не просто видел, что все происходит именно так, но и