Старая записная книжка | страница 68



NN говорит о Вьельгорском: Personne n'est plus aimable que lui, mais a un mauvais diner il devient feroce (Нельзя быть любезнее его, но за дурным обедом он становится свирепым).

Зрелая девица (гуляя по набережной в лунную ночь): Максим, способен ли ты восхищаться луною? Слуга: Как прикажете, ваше превосходительство.

Политический разговор

X: Сами признайтесь, ведь Пальмерстон не глуп; вот, что он на это скажет.

NN (перебивая его): Нет, позвольте, если Пальмерстон что-нибудь скажет, то решительно не то, что вы скажете.

138*

Donna Sol

Oh! je voudrais savoir, ange au ciel reserve, Ou vous avez marche, pour baiser le pave[15].

Драма В. Гюго: Эрнани

В начале тридцатых годов драма Гюго Эрнани наделала много шуму в Париже, Этот шум откликнулся и в Петербурге. В самом деле, в ней много свежей поэзии, движения и драматических нововведений, в которых, может быть, нуждалась старая французская трагедия, не расиновская, не вольтеровская, имевшие достоинство свое, а трагедия времен Наполеона. Стихи из нового произведения поэта переходили из уст в уста и делались поговорками. В то самое время расцветала в Петербурге одна девица, и все мы, более или менее, были военнопленными красавицы; кто более или менее уязвленный, но все были задеты и тронуты. Кто-то из нас прозвал смуглую, южную, черноокую девицу Donna Sol — главною действующею личностью испанской драмы Гюго. Жуковский, который часто любит облекать поэтическую мысль выражением шуточным и удачно-пошлым, прозвал ее небесным дьяволенком. Кто хвалил ее черные глаза, иногда улыбающиеся, иногда огнестрельные; кто — стройное и маленькое ушко, эту аристократическую женскую примету, как ручка и как ножка; кто любовался ее красивою и своеобразною миловидностью. Иной готов был, глядя на нее, вспомнить старые, вовсе незвучные, стихи Востокова и воскликнуть:

О, какая гармония


В редкий сей ансамбль влита!

И заметим мимоходом, что она очень бы смеялась этим стихам: несмотря на свое обшественное положение, на светскость свою, она любила русскую поэзию и обладала тонким и верным поэтическим чутьем. Она угадывала (более того, она верно понимала) и все высокое и все смешное. Изящное стихотворение Пушкина приводило ее в восторг. Переряженная и масленичная поэзия певца Курдюковой находила в ней сочувственный смех. Обыкновенно женщины худо понимают плоскости и пошлости; она понимала их и радовалась им, разумеется, когда они были не плоско-плоски и не пошло-пошлы. Женщины брезгливы и в деле искусства; у них во вкусе есть своя исключительность, свой педантизм, свой «чин чина почитай». Наша красавица умела постигать Рафаэля, но не отворачивалась от Теньера, ни от карикатуры Гогарта и даже Кома. Вообще увлекала она всех живостью своею, чуткостью впечатлений, остроумием, нередко поэтическим настроением. Прибавьте к этому, в противоположность, не лишенную прелести какую-то южную ленивость, усталость. В ней было что-то от севильской женственности. Вдруг эта мнимая бесстрастность расшевелится или теплым сочувствием всему прекрасному, доброму, возвышенному, или (да простят мне барыни выражение) ощетинится скептическим и язвительным отзывом на жизнь и на людей. Она была смесь противоречий, но эти противоречия были как музыкальные разнозвучия, которые, под рукою художника, сливаются в какое-то странное, но увлекательное созвучие. В ней были струны, которые откликались на все вопросы ума и на все напевы сердца. Были, может быть, струны, которые звучали пронзительно и просто неприятно; но это были звуки отдельные, обрывистые, мимолетучие. Впрочем, и эта разноголосица имеет свою раздражительную прелесть: когда сердишься на женщину — это несомненный знак, что ее любишь.