Цвет папоротника | страница 64



Водянистый покраснел и заспешил. У самого выхода возле ящиков с луком ему послышалось, будто его кто-то позвал: «Сынок!» Спина мгновенно заледенела. Не веря себе, он начал медленно поворачиваться. Позади стояла закутанная, как матрешка, тетка с узлами. «Подсоби-ка, сынок», — несмело попросила она. С таким глубоким придыханием говорили почти все женщины в их полесском краю. Так говорила и его мать.

У Водянистого сжалось сердце. Он снова непоправимо опаздывал со своими благодеяниями туда, где его ждали. От этой мысли у него перехватило дыхание. А что, если и Незнакомка исчезла, растаяла, не сказав чего-то главного, невероятно важного? Он так мало думал о ней. И целый день дрожал за собственную шкуру. Невероятная сила бросила его под машины, под скрежет тормозов, на красный свет. Но он в три прыжка преодолел опасную полосу и мстительно улыбнулся. Впервые в жизни он рванул на красное, и это ему удалось.

Едва попадая ключами в замки, Фома ворвался в свою квартиру и замер у порога. Его запущенная холостяцкая обитель дышала свежестью и чистотой. Дубовый паркет вкусно пах распаренным деревом. Портьеры были зашиты. Словом, беспорядок в вещах исчез, они стояли перед ним, как толпа новобранцев перед опытным командиром.

Незнакомка сидела под клетчатым пледом в кресле и распускала заношенный с протертыми рукавами свитер Фомы. Увидя своего взлохмаченного спасителя, она вся засветилась, словно окошко в хате, что радостно встречает путника. Блудного сына.

— Где же ты задержался, любимый? — спросила она нежно и в то же время буднично, будто они прожили вместе уже много лет, всю жизнь, как два голубка, и понимали друг друга без слов. Все было как у любящих супругов. Он пришел с работы уставший, издерганный, а дома ждет та, которой с легким сердцем можно поверить все заботы и мучения.

Трое котят гоняли по полу клубок ниток, толстый ленивый кот дремал, свернувшись бубликом, у нее на коленях. Рыжие волосы ее были убраны в узел аптечной резинкой. Вся она светилась такой любовью и нежностью, что Фома ущипнул себя. Почему он? За что? Тысячелетний порядок, вековая целесообразность человеческой жизни встретили его — и от этого мирного домашнего очага, который не погас и на самых, страшных ветрах столетий, дохнуло таким теплом, что Фоме захотелось завыть, поползти, словно побитой бездомной собаке, которую наконец кто-то приголубил.

— Ты, наверное, голодный, — сказала она, поднимаясь. — Садись за стол, я сейчас все принесу.