Из глубины глубин | страница 74



И, помолчав, он добавил:

— Замечательно!.. У нас тоже была революция. Давно. Когда революционеры бросились к парламенту с оружием в руках, им встретилась на пути футбольная площадка с травой. Они были вынуждены остановиться перед надписью: «Здесь ходить воспрещается!» и двинулись в обход; но тем временем с другой стороны подоспела полиция…

Я удивился юношеской восприимчивости этого старца, — он пожал мою руку, и мы стали друзьями.

Нужно ли говорить, что ученая профессия не могла нам помешать выпить одну-другую замороженную бутылку шведского пунша. Признаться, это была крепкая жидкость, от которой забурлила кровь и у Олафа Хэрста. Мы кончили нашу беседу далеко за полночь. Когда я прощался, Хэрст фамильярно взял меня под руку:

— Постойте! Вы сегодня осматривали мою достопримечательность… Рандольф рассказал мне. Но вы видели еще не все, молодой человек!

И он увлек меня с такой живостью в глубь коридора библиотеки, в читальном зале которой происходил банкет, что я ему позавидовал.

Мы долго шли мимо тяжелых желтых книжных шкафов, стекла которых поблескивали под светом ламп. Сделав несколько поворотов и пройдя ряд зал, мы остановились перед дверью. Я полагал, что мы пойдем дальше, но Хэрст указал мне рукой на кресло и, ничего не говоря, взял ручную лестницу и приставил ее к дверному косяку. Затем он влез на нее, вынул из кармана ключ и открыл узкий, вделанный в стену шкафчик. Из него он с трудом стал извлекать огромный фолиант, переплетенный в кожу; на железных застежках висели замки. Мне пришлось помочь ему спустить вниз тяжелый предмет. Опустив его на стол, он неторопливо надел очки и, самодовольно потирая руки, воскликнул:

— Я покажу вам сейчас кладбище морских змей!

* * *

Я не понял его. Но если бы понимать все, что делается на свете, то утратилась бы, может быть, главная прелесть жизни — таинственность и неожиданность. Не знаю, первого или второго было у меня больше за этот день. Морской змей! Собственно говоря, я всегда довольно-таки безучастно относился к открытиям зоологии, палеонтологии и тому подобных наук. Причина этого коренилась, вероятно, в пагубной привычке моей молодости — увлечении поэзией.

Из всех живых существ, не имеющих человеческого облика, меня интересовала разве только одна бенаресская саламандра. Что за удивительное существо, которое не тонет в воде и не горит в огне, как утверждали поэты всех времен и народов. Как я хотел бы стать саламандрой! Моя поэма о саламандре… Впрочем, о своих неудачных поэтических опытах в наше время расцвета истинной поэзии я не люблю вспоминать. Но именно с тех пор, как я узнал из зоологии, что «огненная саламандра» — лживая фантастика поэтов и ничего больше, — я стал питать недоверие и к страховому от огня обществу «Саламандра», где было застраховано мое имущество, и к поэтам, и с холодным безразличием отношусь к зоологии, меня с ними разлучившей.