Волхвы. Дилогия | страница 56
Потёмкин, наконец, забыл, где он, с кем. Он будто беседовал со своею собственной душою, от которой у него не было и не могло быть никаких тайн. Он переживал снова всю свою внутреннюю жизнь и, останавливаясь на некоторых, особенно памятных ему, мгновениях этой жизни, вопрошал, требовал разъяснений. И всякий раз он получал эти разъяснения и оставался ими совершенно удовлетворённым. Он не имел теперь никакого сомнения в том, что тот, кого он вопрошает, знает всё, что ему нечего рассказывать, сообщать какие-либо подробности. Тот, кто говорил с ним, действительно знал всю его внутреннюю жизнь как свою собственную, только знал её глубже, совершеннее, чем он сам.
Когда наконец чары рассеялись и Потёмкин вернулся к материальной действительности, увидел себя среди знакомой обстановки, в халате и туфлях на босу ногу, а пред собою князя Захарьева-Овинова, ему показалось, что он только что проснулся. Что такое было всё это? Может быть, действительно, сон? Да и разве это не могло быть сном? Он уж почти хотел спросить об этом своего гостя, хотел перед ним извиниться, что заснул… Он взглянул на часы. Однако этот сон продолжался более двух часов! И гость всё здесь, он не изумлён нисколько; его интересное бледное лицо с ясными, жутко блестящими глазами всё так же спокойно…
Нет, то был не сон! Но что же? И вдруг Потёмкин почувствовал, что не следует, нельзя останавливаться на этом вопросе. Да он и не имел силы на нём остановиться. Его поглотило другое ощущение, другое сознание: он, так многих презиравший, холодный, равнодушный, одинокий, и самого-то себя любивший как будто только по привычке из необходимости, полюбил этого странного человека всем своим мгновенно отогретым сердцем. Он будто возродился, будто вернулся ко дням своей мечтательной юности.
С него вместе с этой вспыхнувшей любовью спала вся тягость лет, почестей, славы, гордости, величия. В его любви была и нежность, и робость, почти поклонение. Произошла сцена, действительности которой вряд ли поверил бы посторонний свидетель. Но такого свидетеля не было и не могло быть — в апартаменты «светлейшего» никто не смел являться без зова.
Потёмкин раскрыл свои могучие объятия и с преображённым, прекрасным лицом привлёк к себе на грудь князя Захарьева-Овинова.
— Брат! — шептали его губы. — Тебе ничего не надо, но мне надо, чтобы ты был братом, чтобы ты спас меня от тоски, отчаяния и зла.
Захарьев-Овинов спокойно ответил:
— Да ты брат мне; но вряд ли я спасу тебя…