Час Елизаветы | страница 47
«Хороша заступница… – думал Вишневский. – Сама не сегодня-завтра в монастыре или того хуже – в Сибири окажется, а они от нее помощи ждут. Знала бы об этом государыня – быстро бы на Елисавету клобук надела… А ежели донесли уже? Доносы в пути не мешкают, не то что добрые вести…»
Певчих Федор Степанович набрал немало – статных и кареглазых, как велели, и к концу своего путешествия оказался в селе Чемеры. Малороссийские пейзажи всегда располагали Вишневского к сентиментальности, и порой ему казалось, что в этом жасминно-облепиховом раю расчувствовалась бы и сама императрица. Проезжая вечером обычной сельской дорогой, мимо лугов с благоуханными травами и деревянной с зелеными куполами церкви, он как будто понимал, почему невзлюбил этот край покойный Петр I.
Здесь было слишком покойно, слишком медленным казалось течение времени, а Петр говорил и действовал на диво быстро, ходил семимильными шагами, как ветряная мельница размахивая руками-лопастями. Покойный император не мог ужиться с обычным течением отпущенного человеку бытия, его раздражал черепаший ход событий, слишком длинные промежутки между желанием и свершением и жалкие, словно из милости отпущенные сроки.
В Малороссии жили, не торопясь, истово и по старинке, как староверы в поморских лесах. И Вишневскому захотелось остановиться, оттянуть возвращение в Петербург, забыться сладким сном в лоне новообретенной смелости. Там, на Севере, за эту смелость нужно было платить, а здесь она давалась даром, вдыхалась вместе с дурманящим ароматом лугов. Но Вишневский знал, что даровая смелость может быть сметена первым враждебным вихрем, тогда как выстраданное бесстрашие намертво прирастает к коже. «Труслив я, – с безмерной жалостью к самому себе подумал Федор Степанович. – Есть грех…»
Зазвонили к вечерне, и Вишневский, оставив своих людей и груз на попечение еврея-шинкаря, решил подняться к стоявшей на холме зеленокупольной церкви Архангела Михаила. Шел он медленно, быстро не позволял изрядный вес, и потому опоздал к началу службы. В дверях побагровевшего, задыхающегося Федора Степановича настиг трубный глас, обернувшийся низким, громоподобным басом певчего. Чудесный голос увлекал за собой хор, и прослезившийся Вишневский чувствовал, как его попранная великим страхом душа устремляется к высотам незнакомой доселе смелости.
«Ослаби, остави, прости, Боже, прегрешения мои, вольная и невольная, яже в слове и в деле, яже в ведении и неведении, яже во дни и в нощи, яже во уме и в помышлении: вся ми прости, яко Благ и Человеколюбец», – шептал Вишневский, слегка изменив молитву. «Трусость мою прости и бесстыдство», – добавил Федор Степанович и с мучительной судорогой душевного отвращения вспомнил, как перед отъездом в Венгрию угодливо смеялся площадным шуткам Анны.