Избранные произведения в одном томе | страница 79
— Что читать?
— Все. Приходится, конечно, выбирать, но главным образом такие книги, которые будят мысль. Сейчас я читаю четыре Евангелия и «Многообразие религиозного опыта».
— А что послужило толчком?
— Уэллс, пожалуй, и Толстой, и еще некий Эдвард Карпентер. Я уже больше года как начал читать — по разным линиям, по тем линиям, которые считаю важнейшими.
— И поэзию?
— Честно говоря, не то, что вы называете поэзией, и не по тем же причинам. Вы-то оба пишете, так что у вас, естественно, другое восприятие. Уитмен, вот кто меня интересует.
— Уитмен?
— Да. Он — ярко выраженный этический фактор.
— К стыду своему, должен сказать, что ровным счетом ничего о нем не знаю. А ты, Том?
Том смущенно кивнул.
— Так вот, — продолжал Бэрн, — у него есть вещи и скучноватые, но я беру его творчество в целом. Он грандиозен — как Толстой. Оба они смотрят фактам в лицо и, как это ни странно для таких разных людей, по существу выражают одно и то же.
— Тут я пасую, Бэрн, — сознался Эмори. — Я, конечно, читал «Анну Каренину» и «Крейцерову сонату», но вообще-то Толстой для меня — темный лес.
— Такого великого человека не было в мире уже много веков! — убежденно воскликнул Бэрн. — Вы когда-нибудь видели его портрет, видели эту косматую голову?
Они проговорили до трех часов ночи обо всем на свете, от биологии до организованной религии, и когда Эмори, совсем продрогший, забрался наконец в постель, голова у него гудела от мыслей и от досадного чувства, что кто-то другой отыскал дорогу, по которой он уже давно мог бы идти. Бэрн Холидэй так явно находился в процессе роста, а ведь Эмори воображал то же самое о себе. А чего он достиг? Пришел к циничному отрицанию всего, что попадалось ему на дороге, утверждая только неисправимость человека, да читал Шоу и Честертона, чтобы не скатиться в декадентство, — сейчас вся умственная работа, проделанная им за последние полтора года, вдруг показалась пошлой и никчемной, какой-то пародией на самоусовершенствование… и темным фоном для всего этого служило таинственное происшествие, случившееся с ним прошлой весной, — оно до сих пор заполняло его ночи тоскливым ужасом и лишило его способности молиться. Он даже не был католиком, а между тем только католичество было для него хотя бы призраком какого-то кодекса — пышное, богатое обрядами, парадоксальное католичество, пророком которого был Честертон, а клакерами — такие раскаявшиеся литературные развратники, как Гюисманс и Бурже, которое в Америке насаждал Ральф Адамс Крам