Таврические дни | страница 25
Он взял трубку. Звали в Совет. У Совета собрались тысячи ополченцев, вернувшихся с фронта, требовали оружия.
— Иди, — сказала Анна.
Анджиевский надвинул картуз на лоб. В дверях остановился.
— Нельзя ж тебя… одну.
Она повернула к нему глаза, потемневшие от боли. В глазах качалась, плыла комната. Анджиевский был далек, недостижим, обнят и скрыт белой пеленой. «Останься», — сказала или подумала она. Ее вскинула большая боль, какой не одолеть, не пережить, — и вдруг отпустила.
Стало хорошо. После этих сокрушительных страданий Анна почувствовала себя центром жизни, и на нее, как ласковая вода, изливались тишина, блаженство и покой. Ручьи кровавого солнца струились по металлической спинке кровати. Анджиевского не было в комнате. У постели молча сидели товарищи из профсоюза: Маша и Александра Ивановна.
— Где Анджиевский? — спросила Анна.
Александра Ивановна ответила, наклоняясь над ней:
— Ничего, ничего. Сына ему родишь. Или дочь. Одним большевиком на земле станет больше.
Дочь родилась на рассвете.
Глава вторая
День. За окном ветер. Голые сучья каштана позолочены солнцем. Блестящее, как лед, холодное небо. По мощеному двору ветер с грохотом гоняет пустую банку из-под компота. На Бештау снег. Ребенок у груди, сладкая боль соска, счастливая тишина тела. На столе тугие от крахмала рубахи Анджиевского: принесли из пошивочной, где женщины день и ночь шьют рубахи для отрядов. Красное горячее тельце сопит у груди. У него руки, ноги, спина, голова с пучком темных волос и пятки, и локотки — все настоящее!
— Ты не думай, — говорила Анна Анджиевскому, — она не помешает. Теперь мы сильнее: нас трое.
Он смеялся. Руки его были теплы. В нем было новое, с чем он сам не мог справиться, — нежность, что ли, или как там это назвать?
— Я для тебя ее родила, Григорий.
— Не иначе, как для революции. Крестной маткой революцию позовем. Гляди, как орет: пламенным агитатором будет… Подвезло дочке. Мы землю вскапываем и поливаем кровью, а она спелые ягодки будет есть.
Григорий уходил, и все же это его новое — нежность, что ли? — оставалось с ней весь день. На стене — его фотография в рамке, засеянной мелкими черноморскими ракушками. Снялся боевито: в незастегнутой шинели, в солдатской фуражке, облокотился на бутафорскую колонку, сдвинул ее. Через распахнутые полы шинели видны парадно начищенные сапоги. Губы сжал. Глаза прокалывают мир, как штыки. Вон он какой, муж, отец, комиссар, председатель исполкома, Анджиевский!