Назови меня своим именем | страница 16



с солнцем», – намекая таким образом на латинское apricus, «солнечный». Мы поддразнивали его по поводу бесчисленных часов, которые он проводил возле бассейна, намазавшись лосьоном для загара, лежа на одном месте. «Сколько вы пробыли в раю сегодня?» – спрашивала моя мать. «Два часа. Но я планирую вернуться туда после обеда за новой порцией прикосновений». Пойти на опушку Эдема также означало растянуться у бассейна, свесив одну ногу в воду, с наушниками в ушах и надвинутой на лицо соломенной шляпой.  

Большего ему не требовалось. В отличие от меня. Я завидовал ему.

– Оливер, ты спишь? – спрашивал я, когда вокруг бассейна сгущалась мертвая тишина.

Ни звука.

– Спал, – через секунду отзывался он легким вздохом, не двигая ни единым мускулом.

– Прости.

Его нога в воде. Я мог бы поцеловать каждый палец на ней. Затем щиколотки и колени. Сколько раз я глазел на его купальные плавки, в то время как шляпа закрывала ему лицо? Вряд ли он мог догадываться, куда я смотрел.

Или:

– Оливер, ты спишь?

Долгое молчание.

– Нет. Думаю.

– О чем?

Он шевелил пальцами в воде.

– О толковании Хайдеггером фрагмента из Гераклита.

Или, когда я не играл на гитаре, а он не слушал музыку, его голос из-под шляпы вдруг нарушал тишину:

– Элио.

– Да?

– Что ты делаешь?

– Читаю.

– Неправда.

– Ну, думаю.

– О чем?

Я умирал от желания рассказать ему.

– О личном, – отвечал я.

– И не расскажешь мне?

– И не расскажу тебе.

– И он не расскажет мне, – повторял он задумчиво, как будто обращаясь к кому-то.

Я обожал его манеру повторять то, что я сам только что повторил. Это было похоже на легкое прикосновение или жест, абсолютно непроизвольный вначале, но совершаемый сознательно во второй раз и уже намеренно – в третий. Это напоминало мне, как Мафальда перестилала мою постель каждое утро, вначале расправив поверх простыни пододеяльник, отгибала его снова, чтобы положить подушки и затем накрыть их, и наконец стелила сверху легкое покрывало, шаг за шагом, пока эти многочисленные покровы не начинали казаться мне символом чего-то целомудренного и в то же время готового с молчаливым согласием сдаться страстному натиску.

Молчание в те дни было невесомым и ненавязчивым.

– Не расскажу, – отзывался я.

– Тогда я снова буду спать.

У меня бешено стучало сердце. Должно быть, он понял.

Полная тишина. Мгновением позже:

– Я в раю.

И больше я не слышал ни единого слова в течение целого часа.       

Больше всего я любил сидеть за своим столом, уйдя с головой в транскрипции, в то время как он, лежа на животе, делал пометки на страницах рукописи, которые каждое утро забирал у синьоры Милани, переводчицы в Б.