Сабанеев мост | страница 25



Между тем весна уже вовсю хозяйничала в городе, дни стояли майские, теплые, деревья покрылись нежной зеленой листвой, небо очистилось от зимних туч и поголубело. Однажды мама пришла днем, когда я играл в футбол с ребятами во дворе. Она поднялась в квартиру, потом вышла и остановилась в дверях подъезда.

– Мишенька, – позвала мама.

– Мама, потом, – закричал я на бегу, – мы же играем!

Мама стояла и смотрела. В азарте игры я искоса посматривал на нее, стараясь показаться молодцом. Мама улыбалась доброй, немного грустной улыбкой. Потом она помахала мне рукой и медленно, не оглядываясь, пошла в подворотню. Такой я и запомнил ее навсегда: стройная красивая женщина с грустным лицом в темной прямоугольной рамке дверного проема в подъезде, выходящем в мрачноватую длинную подворотню.

На следующий день, когда семья собиралась к обеду, примчалась Мария Михайловна. Входя в столовую, я услышал конец ее рассказа – фразу на дурном французском языке:

– Адвокат сказал: «O madame, tresmal, tresmal, madame Baranoffsky mort».

В столовой стало очень тихо. В то время я не знал французского, но эти слова я почему-то сразу понял без перевода. В эту минуту я сердцем ощутил, что моей мамы больше нет.

Много позже я узнал, что на процессе старуха Сапегина запуталась в показаниях, неправильно указала даты, и ее свидетельство не было принято во внимание. Ценой этой рассеянности и плохо выученного урока стала жизнь человека. Суд признал обвинение в еврейском происхождении подсудимой доказанным, и приговор был – смерть.

Легче понять бандитскую логику массовых убийств, чем этот чудовищный процесс, где виной человека был факт его рождения у родителей-евреев, процесс, который, очевидно, состоялся по всем правилам искусства: с предварительным и судебным следствием, с речами защитника и прокурора и судебным вердиктом. Юристы, вероятно, провели этот процесс безупречно.

Уже взрослым я часто думал о том, как закончилась жизнь моей матери, пуля или петля поставили точку, как прожила она последние мгновения перед смертью и вспоминала ли она последний взгляд своего маленького сына, остающегося на Земле сиротой.

Но тогда, в мае 1942 года, я принял это страшное известие внешне спокойно. Горе было слишком велико, чтобы вместиться в мое детское сознание. Я не задавал вопросов, а взрослые ничего не говорили. Поэтому где-то в глубине души гнездилась надежда на то, что мама, может быть, еще появится. Только осенью, когда Мария Михайловна переделала и начала надевать сшитое перед войной мамино пальто, отороченное коричневым каракулем, я окончательно понял, что мама не вернется никогда.