На дне блокады и войны | страница 69



Помню такой случай

Я иду с последней повесткой в большой серый дом на углу улицы академика Павлова и Кировского проспекта. В руке зажат кусочек хлеба граммов 50, поданный мне в одной из квартир в ответ на повестку вместе с причитаниями: «Сынок, помяни его, раба божьего…». Мне радостно на душе, и я согласен так поминать всех «рабов божьих». До вечерней поверки еще далеко. Этот кусочек я унесу на Кронверкскую, залью водой, смешаю с листьями — и на сковородку, устрою пир!.. День хоть и холодный, но солнечный. С улицы Чапыгина на Кировский парами выползает детский сад. Детишкам лет по 5–6. Может больше, может меньше. Они укутаны в платки, косынки, из которых книзу уродливо торчат ноги-спички. Среди тряпок видны обтянутые кожей черепа, на которых явственно обозначены впалые глазницы и провалы рта… Я впервые вижу так много живых детских скелетов, их потухшие безразличные глаза… Первая поравнявшаяся со мной пара приостанавливается около моего хлеба, подходят другие… останавливаются. «Дядя, да-а-й!» И уже со всех сторон ко мне тянутся цепкие костлявые ручки и глаза. Я совсем не хочу отдавать. Это мой хлеб! Воспитательница отошла к дому, отвернулась. В отчаянии я смотрю назад, надо бежать! Но ноги будто прилипли к панели. Вокруг собирается толпа. Не помню, как я делил или отдавал свой хлеб, но дети ушли, а я остался без хлеба… Правда, как это часто бывает, горе мое было непродолжительным. В квартире, куда принес повестку, я был награжден сторицей. Туда только что вернулся с фронта мой адресат и пир стоял горой. Меня напоили настоящим сладким чаем с сухарями. Большой белый сухарь дали с собой.

Июнь

В Ленинград постепенно и неохотно проникало тепло. На ВУПе учеба шла своим чередом. Мы уже овладели нехитрой теорией солдата: винтовка образца 1898 г. 7,62 мм (трехлинейка). Начались боевые стрельбы. Тир располагался на задворках Петропавловской крепости. Стреляли в кирпичную крепостную стену, расчищая себе площадки среди густого репейника и буйной крапивы. В длинные перекуры (курили только «мордатые») можно было прислониться к нагретой чуть наклонной крепостной стене и в истоме сладко погреться на солнце, которое хоть немножко восполняло нехватку еды… Но все равно есть хотелось страшно. Пайка не хватало.

В общем же к июню ленинградцы стали получать продуктов чуть больше. Появились разные дополнительные источники добычи пищи, которые одних спасали от смерти, другим позволяли приближаться к военной тыловой норме. Я к этим источникам доступа не имел. Среди нас — полуживых «доходяг» — началось расслоение. Одни потянулись к жизни, к здоровым сверстникам. Другие — в свое время, вероятно, переступившие смертельную черту, — оставались ТАМ и медленно гасли. Им ничего не могло помочь. Труп одного мы как-то вынесли из класса. Боец посередине урока облокотился на парту и затих… навсегда. Еще один — просто не проснулся по утреннему подъему. Наверное, я был где-то посередине. Зрела новая депрессия, за которой стояла отчаянная беспросветность. Она усугублялась еще и слухами о том, что вскоре до конца учебы нас переведут на полное казарменное положение и запретят выходить на волю. Иначе, меня запрут в клетку и лишат единственной связи с миром, где можно что-то достать, проявить свои способности, усиленные болезненным желанием что-нибудь съесть.