Переполненная чаша | страница 123
Я подозреваю, что именно этот парк с водяной потехой окончательно вымотал нас. Не гонки по базарной площади Зальцбурга, его пустому в тот час оперному театру и музею в сто сорок четыре или около того зала. И не стайерская пробежка по дворцовому великолепию — вверх, вниз, с одной лестницы на другую, с полуминутными остановками на смотровых площадках. Именно парк доконал нас. Только мы отсмеялись до животных колик над потемневшей кремовой юбкой директрисы, как обильная струя ударила в ширинку поэта. Потом попался и я — и четверть часа пришлось лицезреть достопримечательности с мокрым, задом.
Говорят, смех лечит. Но дурной смех если не убивает, то уж оскорбляет наверняка. И никакие приступы лихорадки не способны так измочалить человека, как следующие друг за другом оскорбления. Последнее — по времени — оскорбление в Зальцбурге я схлопотал от Скота. Он решил, что я намереваюсь смыться. Да-да, ни больше ни меньше. Он заподозрил, что я собираюсь утечь. Остаться тут, за «бугром», поблизости от Караяна и лошади с плюмажем, впряженной в старинную коляску, — на таких катали желающих по базарной площади. Дело в том, что я сильно стер ногу, захромал и с большим трудом поспевал за нашей непрестанно галопирующей группой. Полуминутные остановки не позволяли мне настигнуть ее — только я приближался к месту отдыха, как группа срывалась с места для следующей пробежки. В конце концов я оказался далеко отставшим, замыкающим, и тут, видно, Скот и заподозрил меня.
Он и сам-то боялся потерять из виду наших — ведь и площади, и дворцы, и музеи буквально кишели такими же группами туристов. Но и отпустить меня просто так Скот не желал, не мог себе позволить. И разрывался на две части. Один глаз его следил за удаляющейся группой, другой насквозь прожигал меня. Чем тише я ковылял, тем трудней приходилось Скоту. Сперва я решил, что он просто-напросто тревожится за меня, хочет помочь. Но для этого достаточно было протянуть мне согнутую калачом руку, и мы бы покандехали вместе. Как-нибудь и добрели бы в дружественной связке до заранее установленного для такого случая места: напротив парадного входа в оперу. Но Скот, как я вскорости понял, следил за мною. Думаю, что делал он это вполне добровольно, самостоятельно приняв решение уберечь меня от побега, потому как поступал совершенно непрофессионально. Если я садился на скамейку, чтобы перевести дух, он быстренько прятался за деревом. Профессионал такой самодеятельности, считал я, себе не позволил бы; профессионал стоял бы на виду, предупреждая: вот он я, а тебе, конечно, от меня никуда не деться. Скот же ш п и о н и л, как представляют себе это дети. И хотя я на него совершенно не сердился сначала, только посмеивался, в дальнейшем все соединилось: боль в ноге, усталость, обида на недоверие, и я, разозлившись, легко, как мне думалось, скрылся от «наблюдателя». Посидел на травке под старым дубом, сняв ботинки, потом спустился на дорогу и нанял конный экипаж, который довез меня к опере. У парадного входа стоял Любавин. «Наши уже в автобусе, — крикнул он и помог мне выбраться из экипажа. — Ты, наверное, электронные часы прокатал». — «Две пары, — с некоторой гордостью ответил я и со злорадством спросил: — А где Скот? Ты его не видел, Скота?» Любавин засмеялся и шепнул: «Оглянись». Я бы мог и не оборачиваться: конечно же Скот находился неподалеку, он стоял к нам спиной. Конечно, он наблюдал за нами в зеркальную витрину… Наверное, надо бы посмеяться над ним, но не получалось: обида перехватила горло. Пусть неумело, пусть дилетантски, но Скот все-таки следил за мною. Не доверял мне. Оскорблял. Унижал.