Переполненная чаша | страница 102



Я не понял, почему вдруг вспомнился именно этот случай из далеко-далеко отодвинутого временем пятьдесят третьего. Ничего общего у поэта Любавина с рядовым Захаровым не было. У Захарова руки напоминали добрые оглобли, он не писал стихов, и из ушей у Володьки не торчали клочки мягкого мха. А главное, Захаров крепился до последнего — пока не грохнулся. Держался упорно и стойко. Любавин же в эту минуту больше, чем когда-либо, казался мне отпрыском детского дома. Нападающий не умел защищаться: каждое слово руководителя группы проникало через его кожу.

Правда, руководитель наш, подобно старшине Сидашу, методично ковырял в ране тупым скальпелем, повторяя одну и ту же фразу: «Почему вы взяли бутылку иностранного вина? Почему?» Но все остальное ничем не напоминало казарму. Например, ни слова о морде и заднице. Там мы все угрюмо молчали, а тут на предложение руководителя: «Давайте, товарищи, обсудим случившееся!» — желающих оказалось более чем достаточно.

Произошло же вот что. Когда Любавин, как и все другие, проходил через приютивший нас под своим боком новенький корабль, одна из законсервированных немок протянула ему бутылку вина. Как я понял из информации свидетелей ЧП, она не воевала на Восточном фронте и не валила лес в Сибири. На нормально ломаном языке жилистая и седовласая интуристка пожалела страждущего: «У вас есть сухой закон. Тяжельо! Пить, пить… тринкен!» — и всучила Любавину треклятую бутылку. Я подумал, что у этой немки был опытный — наметанный глаз. И не в том дело, что от истовой беготни по футбольному полю у поэта втянулись щеки, а жажда сухо выблестила глаза. Нет. Просто интуристка очень точно выбрала в довольно многочисленной писательской группе самого безотказного. Другой бы воспротивился из гордости. Или бы испугался. Могла немка напороться и на сноба: «А на фига мне ваша кислятина! Данке шен». А Любавин бутылку взял и тем самым опозорил Советский Союз. Так, по крайней мере, утверждала молодая грудастая машинистка с не имеющими цвета за толстыми стеклами очков глазами. У нее всегда была не в порядке прическа. А еще она сильно сутулилась. Однажды я видел ее плачущей: в своей многонаселенной каюте, находившейся в непосредственном соседстве с машинным отделением, она задыхалась и не могла спать. Попробовала устроиться на ночь в шезлонге на верхней палубе, но оттуда ее прогнал вахтенный: проплываем, мол, мимо австрийских берегов, не положено.

Любавина клеймили почти все. По очереди. Клеймили охотно, многословно. При этом секретарши и младшие редакторши не отличались от маститых литераторов — и по жару своих речей, и по их содержанию. Молчали лишь несколько человек, среди них — жена поэта. Директриса неотрывно смотрела в иллюминатор, стиснув зубы и сузив глаза.