Где поселится кузнец | страница 37



, и стоит он теперь так дорого, что рисковать его жизнью — грешно и разорительно…»

С этого вечера мне приоткрылась судьба ирландцев, осужденных затмить нуждою и несчастного раба-негра. Виргинец не понял случившейся в нас перемены, звал нас к себе, но я ответил, что едем ненадолго, в свадебное, и тем охладил его пыл.

Океан был долог, так долог, что однажды Надя, провожая взглядом волну, отчего ее глаза заимствовали нежную зелень, спросила меня:

— А что, как эта дорога без возврата?

— Если нам такое суждено — так тому и быть! — ответил я с легкостью.

Лицо Нади — гармония и чудо соразмерности, даже и великому портретисту не пришло бы на ум переменять в нем что-либо; для меня же любая подробность ее лица была отдельный мир. Губы — крупные, подвижные, упругие и так выразительные в презрении или насмешке; ее прямой и правильный, с отчетливыми, говорящими ноздрями нос, слегка укороченный, отчего возникало впечатление задора и легкости; отдельным миром была нежная, светлая кожа, ее тяжелые, русые волосы. Что же сказать о глазах, о двух степных озерцах в куньих — и цветом, и мягкостью — камышах! И эта редчайшая удача природы заключала в себе не ординарный ум, а тот особый состав мысли и нравственности, который встречается еще реже, чем самая совершенная красота. Вот как я был богат!

Ночь в Карпатских горах отняла у меня молодость, но подарила любовь. Военная кампания вскоре окончилась, молодым русским офицерам опасно было оставаться у Габсбургов: среди ручьев токайского и сабельного бряцания все чаще вспыхивали ссоры, хлопали выстрелы дуэлянтов — к барьеру выходили русские и австрийцы. Генералам вольно было приписывать крайности действию токайского и эрлауского красного, трактовать в рапортах дерзкие речи как пьяные крики разгулявшейся молодежи, а это были стоны задушенной совести и запоздалого раскаяния. Полковой стал ко мне внимателен; часто звал к себе на обратных дневках. На первых порах я заподозрил в нем жалость и дичился, как только донцы и умеют, — до скрежета зубовного, покраснения скул и дрожи в ногах. Потом прошло: я открыл в нем собеседника, он повидал немало и перелистал сотни книг, — первое впечатление картежника и седеющего бретера оказалось обманчиво. О чем только мы не переговорили у костров и в пути, когда ехали рядом, стремя в стремя, сбоку разбитой полками и осенней непогодой дороги. В одном мы не были откровенны: никто из нас не помянул имени Нади. Оно витало между нами, слышалось в сухом шуршании листьев, в печальном курлыканье журавлей, для меня ее имя оживало во всем — в звоне колодезных цепей, во внезапном ночном смехе чужой женщины, в трепетном взлете птицы из-под самых копыт, в песне русинов, такой близкой напевам моей родины. Я и ночью, при луне и в отсветах костра, видел ее с нами, слышал тихое ржание третьего коня, серебряный звон его уздечки.