Свои | страница 82



И все эти обильные слова, дребезжавшие и жалившие изнутри, вдруг рассеялись, и ум мой опустел под траурный звон, среди плачущих женщин и испуганных детей, и тех, кто бодрился верой в бессмертие и светом славной кончины, потому что покойный был призван на небо перед алтарем.

Каждый колокол звучал раскатисто по одному разу – от самого маленького до самого большого, – напоминая о возрастающей жизни, а затем звонарь ударял одновременно во все колокола, что означало конец, обрыв, крушение. И опять сначала…

Я брел, спокойный, чему-то немного удивленный, несколько раз споткнувшись о старые плиты, обмениваясь с кем-то тихими кивками и пожатиями (смогли приехать не все), вслед за тремя молодыми священниками и двумя немолодыми, один из которых был несчастным отцом.

На белых веревках они опустили гроб.

Зарыли быстро и сверху ловко воткнули крест с черной металлической табличкой, где золотилось на солнцепеке: «О. Митрофан Сретенский, 1981–2017».

Ко мне осторожно подошла Маша, в темном платье и темном платке, из-под которого торчала все та же русая прядь.

Обнявшись, мы молчали.

Теплая тайна

Я хочу написать о пугающей и неприятной, об оглушающей и великолепной. О ней, что внутри.

Первый раз ее я увидел у голубя. Голубь был раскрытый и весь какой-то подарочный, с жесткими серыми лепестками и красным мокрым нутром. Кто умертвил и разделал? Ворона или кошка?

Одно из первых воспоминаний. Была весна, мне было три. Я его пожалел, как живого, мимолетно ему посочувствовал, как способному оправиться от разгрома, встрепенуться, невредимым, и заворковать. Он лежал в сквере в траве, куда мягко поддувало с реки и где цвели яблони, и несколько лепестков участливо белели поверх еще живой крови. Он погиб недавно, кровь толком не свернулась: алое, подмигивающее солнцу желе.

Я был слишком мал, чтобы содрогнуться. Я бежал вперед. Ясный, как ангел.

Но человечья – о, это другая песня. Через год. Уже в четыре. Своя.

Ее брали из пальца. Протяжно тянулась в стеклянной трубочке. Я не плакал, чтобы потом дома похвалили: «Даже не плакал» – и потому, что мой предшественник, другой мальчик, заливался оглушительным ревом, даже когда выкатился, скользкий и розовый, такой, словно его, наоборот, накачали лишней кровью. Я наблюдал красный застекольный путь покидающей меня жижи, играя героя и все время вспоминая мамино внушение: «Представь, это комарик укусил». Я не боялся, а значит, и не чувствовал боль. Была забавная резь, была добрая медсестра, которая начала умиляться: «Молодец, настоящий мужчина!» А я гордо держал палец, глядя на него с отстраненностью души, взирающей на покинутое тело. И ощущал священнодействие. Потом уже на улице под ваткой укольчик действительно нежно и дружелюбно зачесался, точно след комариного укуса.