Свои | страница 56



Мы реже общались, частенько я не ночевал дома, папа суровел, но отмалчивался. Помню, как двадцатилетний, задержавшись в хмельной компании, пришел поздно. Мама была на даче. Отцу предстояло рано вставать на службу, он спал в дальней комнате и не слышал звонков в дверь. Мобильником я тогда еще не обзавелся. Я выскочил в черную ночь, полную белой метели, подбежал к телефонному автомату.

Пальцем примерзая к металлу, набрал домашний номер. «Алле», – раздался глуховатый голос. Я долбанул замерзшим кулаком по железной коробке, и, о чудо, отец услышал. «Папа! Папа! – закричал я, и слезы зазвенели в моем пьяноватом голосе. – Отопри мне!» В этот миг я почувствовал себя возвратившимся блудным сыном…

Потом я женился и поселился отдельно. Но мы с отцом продолжали видеться – раз в месяц. Теперь мы видимся чаще – раз в неделю точно.

Говорим об искусстве, о нынешней России, о моей жизни, о моем сыне. Расспрашиваю отца о его детстве и юности. Конечно, он старается свести разговор к Христу. Он напоминает, какой церковный праздник сегодня на календаре или предстоит. Иногда мне кажется, что отец ведет себя более сдержанно и строго, чем мог бы, он избегает лишних жестов и слов, он хочет запомниться целостным, быть стрелкой, которая, не вздрагивая, указывает одно направление – ко Христу. Он счастлив, когда я прихожу в церковь и когда в церковь привожу его внука. В разговоре об искусстве папа вновь и вновь говорит про «акварельный принцип: чуть-чуть» и, если я возражаю, отвечает мне резко. Глаза его вспыхивают голубым огнем, и он яростно молодеет. В нем есть опасный порыв к атаке, живет «ген грозы». И чем больше у него сомнений, тем он может быть жестче и резче. Но чем ярче вспышка гнева, тем он отходчивее – вдруг грозу сменяет рассеянный блаженный свет, неловко и растерянно отец просит «извинить за грубость», и чувствуешь себя во всем проигравшим и кругом виноватым.

Мне тридцать, а папе семьдесят, а сыну моему Ивану четыре. Мы гуляем на даче, в сорока километрах от Москвы. Горят леса. Но здесь не так душно, как в Москве. Дымка застилает пространства, будто бы память о смерти, символ бренности, призрачности наших дней. В этом темном нескончаемом мареве – горечь утекающего времени.

Ходим по лесу, который пока не горит, но особенно сумрачен. Папа напевает что-то: то ли псалом, то ли песню суворовца, то ли стихи Каммингса. Ваня держит на поводке щенка. Охотничья собака Жуля, как и Ваня, весела и ретива.