Свои | страница 52
В 1978 году он был рукоположен в священники, перестал писать и переводить стихи и полностью посвятил себя церкви.
Его сразу попытались взять в отдел внешних церковных сношений: «Нам нужны хорошие, хорошие!» – сказал зазывавший. Но он предпочел просто служение. Стал одним из священников в храме Всех скорбящих радости на Большой Ордынке. Однажды подступил человек из органов и сказал: «Нас интересуют только иностранцы. Они же приходят сюда. Вы не могли бы нас держать в курсе?» Батюшка парировал: «У вас же ничего не делается без приказа, правильно? Вот и у нас ничего не бывает без благословения. Я не могу заключать с вами тайной сделки. Сначала я должен взять благословение у правящего архиерея». Вербовщик отступил, смешавшись.
На самом деле в это время отец Александр уже был подпольщиком. В Рязанской области в избе хранился печатный станок. Там несколько верных чад печатали жития святых. Книги отец Александр распространял среди верующих.
Он почитал царскую семью и ей молился, в доме хранилась частица мощей великой княгини Елизаветы, переправленная из Иерусалима. А затем чудесным образом в доме появились останки царской семьи.
В 1980 году у отца Александра, сорокалетнего, родился сын, которого назвали Сережа.
Первое и главное мое впечатление: я не знал, как зовут отца. «Чучуха», – иногда ласково говорила ему мама. «Винцент!» – окликала раздраженно. «Батюшка!» – восклицала крестная. На улицах, когда у меня спрашивали: «А как зовут твоего папу?» – я терялся, а он, оказавшись рядом, представлялся: «Александр Иванович». Впрочем, и то, кем он работает, я обычно скрывал и отделывался не очень понятным мне самому словом «переводчик».
Я относился поначалу к папе с тревогой.
Папа казался мне то очень строгим, то очень добрым. И действительно, всегда эти крайности в нем сочетались, иногда в течение минуты. То он улыбался, всем лицом, ясными глазами, и хотелось смеяться и кружить вокруг него, но он же, огорчившись или задетый каким-то словом, темнел, начинал перебирать губами, и становилось страшно: отец рассержен. Он был очень чуток к словам, гневался на любую пошлость. В те разы, когда мы оказывались вместе перед телевизором, я всякий раз молился, чтобы не показали ничего, что могло бы его возмутить. Тогда он заводился и начинал сокрушаться так, что я чувствовал свою вину за телеящик. Всю жизнь не оставляет меня понимание природы отца: его надо оберегать от любой пыли и грязи, он слишком чист, наивно, но и воинственно чист. Даже в его почерке, круглом и мелком, похожем на рисунок птичьих лапок на снегу, эта чистота.