Ночные рассказы | страница 115



Судно медленно выходило из гавани, а журналисты всё брели за ним по причалу, словно потерявшиеся дети.


Город понемногу растворялся за кормой, волны вокруг были тяжёлыми и угрюмыми и цветом напоминали остывающее олово. Симон закрыл глаза и освободил свою память. Только сейчас возникает мир, подумал он. И он ощутил солнечный свет и тепло на своих веках, словно судно попало вдруг в другое время года. Если бы ему сказали, что после особенно жаркого лета море вокруг Борнхольма очень долго не остывает, отодвигая против всех законов природы зиму, он вряд ли бы поверил в это — он чувствовал себя всемогущим, и, медленно открывая глаза, он сам создавал погоду и свои руки на поручнях, и силуэт Нины на палубе, и — с триумфом осознавая свой пол как кисть творца — ребёнка у неё в животе, и, наконец, — синее море под солнцем и два маленьких островка на горизонте: Кристиансё и ещё меньший — Фредериксё, и напоминающий тонкую чёрную нить мост между ними.

Он увидел, что Нина стоит, закрыв глаза.

— Ты грезишь, — сказал Симон. — Таков мир: женщины грезят, а мужчины действуют.

Нина насторожённо посмотрела на него.

— А тебе никогда не случается грезить? — спросила она.

Симон мысленно вернулся к своим картинам.

— Даже мои грёзы — это действия, — сказал он, почувствовав, что ему следовало бы развить это удачное сравнение, и взглянул на остальных пассажиров, оценивая, подходящее ли это место для импровизированного выступления.

И тут вдруг Нина оказалась совсем близко от него, и когда она заговорила, то стала такой серьёзной, какой он никогда прежде её не видел.

— Когда мы учились в школе на острове Фредериксё, — сказала она тихо, — нам рассказывали о снах Бьярке. Во время битвы в Лайре Бьярке спал, а вместо него дрался ужасный медведь. Бьярке пытались разбудить, но он сказал: «Не мешайте моим грёзам». И всё-таки его заставили встать в строй со всеми, и тогда медведь исчез. Медведь был сном Бьярке.

Не веря своим ушам, Симон почувствовал, что Нина о чём-то предостерегает его, но смысл предостережения от него ускользает.

— Грёзы женщин, — сказал он спокойно, — не медведи.

На этом он хотел закончить разговор, но в сознании осталось какое-то раздражение, как будто ему что-то предсказали, а что именно — он не понял.


Когда они пробыли на острове два дня, Симон признался себе, что все окружающее ему решительно чуждо и что Нина приехала домой.

Он всегда представлял себя — и часто изображал — неким огненным явлением природы, никогда не прекращающимся извержением вулкана, которое зажигает всё вокруг, само не поддаваясь при этом внешнему воздействию. Он привык воспринимать себя как личность, обращающуюся к человечеству, которое, со своей стороны, молчит и внемлет. Теперь, впервые за долгое, очень долгое время, он столкнулся с тем, что его не узнают на улице и что на этом маленьком острове, который можно обойти за час, вообще нет улиц, на которых его могли бы узнать, а есть лишь тропинки. На этих тропинках они встречали людей, помнящих Нину. Они внимательно здоровались с ним, справлялись о его здоровье, даже не представляя себе, что перед ними всемирно известный художник и великий философ, а затем говорили с Ниной и о Нине. Оказавшись в непривычной для себя роли слушателя истории, в которой главным действующим лицом был не он, а кто-то другой, в роли наблюдателя будничной жизни, где он был желанным, но никому не известным гостем, Симон обратил внимание на то, что у окружающих его людей что-то не в порядке со зрением. В их жизни, как он заметил, отсутствовал перспективный взгляд. Мужчины были рыбаками, и они иногда смотрели на море, а иногда — на небо, но чаще всего на те снасти, которыми были заняты их руки. Женщины, как правило, смотрели в кастрюли и иногда поднимали глаза на висящие на стенах вышивки с религиозными сюжетами, поглядывали на детей, но никто, как заметил Симон, ни мужчины, ни женщины, никогда не смотрел прямо вперёд; горизонт, думал он, приблизился к этим людям со всех сторон, и поэтому они не видят дальше собственного носа, они бредут по своему пути такими мелкими шажками, что далеко им в жизни не уйти. Он чувствовал себя очень одиноким, и в своём одиночестве поймал себя на мысли, что ему не хватает обращённых к нему лиц слушателей, и своего портрета в газете, и спонтанных дискуссий на вернисажах, и ему пришло в голову, что, возможно, очень даже возможно, он всё-таки что-то получал от своей публики.