Дни, что нас сближают | страница 33



— Каждый человек нуждается в мгновениях созерцания, — сказал как-то их философ. — Созерцать самого себя и окружающее. Иначе, какой бы яркой ни была его жизнь, тысячи мелочей все равно затопят его. Он никогда не сможет уловить какие-то поворотные моменты, те моменты, когда надо что-то изменить в своей жизни. Жизнь его будут направлять механические толчки извне, а не он сам… Желание задуматься должно возникать перед вами, как те таблички у железнодорожных переходов: «Оглянись, прислушайся и тогда переходи». И вы должны спокойно, не спеша оглядываться, а не бросаться вперед очертя голову, не зная, что вас ждет — тишина или грохот удара.

Андрей с удивлением наблюдал за людьми: глаза их блестели от азарта, когда они болтали в утреннем автобусе о выпивке или о футболе. Это казалось ему таким поверхностным, что он пугался за них. Он мечтал об автобусе, в котором царило бы мудрое и глубокое молчание. Андрей был скромен и только смутно догадывался, что постиг то умение размышлять, о котором говорил философ. Но даже самому себе он не признавался в этом. Может быть, считал, что ему и не нужно что-либо менять в своей жизни, совершать какие-то особенные повороты, что переживания его мелки. Наверное, философ просто из вежливости сказал «каждый человек», а имел в виду совсем других людей. Вот, например, Андрей: пятнадцать лет проработал на одном месте, любит только одну женщину — свою жену, за границей не бывал. О каких еще поворотах может идти речь? То, что он уже несколько лет бригадир и получает награды, — не поворот, а скорее, как выразился лектор, «механический толчок». Пришло время, вот и все. И другие становились бригадирами, и других награждали. Андрей знал, что всегда будет хорошо работать и вряд ли будут у него столкновения с директорами и инженерами. Но тогда что же особенного может с ним произойти?

Взошло солнце, но казалось, по-настоящему освещал завод лишь нарастающий человеческий гул. Андрей давно уже заметил связь между заводским оживлением и светом. Доковая камера была полна пущенной с ночи воды, и огромный некрашеный корабль из листового железа, стоявший до того на дне, теперь поднялся высоко над головой Андрея. Вода в камере лежала неподвижная и покорная, воспринявшая цвет корабля, — красная вода, которую ему захотелось показать своей дочери.

Когда он видел что-то необыкновенное, такое, чего не встретишь каждый день, ему сразу хотелось показать это дочери. Сам он казался себе очень заурядным, ничем не отличающимся от других, и его мучила мысль, что и девочка вырастет такой же — незаметной и неинтересной для людей. Он мечтал, чтобы дочь выросла уверенной в себе, чтобы совершала необычные поступки и говорила необычные слова и повсюду вызывала восхищение и чтобы все понимали, что ее слова и поступки очень умные, редко встречающиеся. Если бы у нее был такой отец, как лектор-философ, это получилось бы само собой… Подобные мысли заставляли Андрея неизвестно почему чувствовать себя виноватым, он напряженно вглядывался в жизнь, в людей и неожиданно для себя научился открывать такое, чего люди обычно не замечают. Когда он ходил с дочерью на пляж, то показывал ей странную светлую полоску, оставленную на его загорелой руке ремешком от часов (он даже нарочно не снимал часы, чтобы получилась такая полоска); показывал лицо сторожа, ставшее похожим на морду гончей собаки, потому что тот целыми днями гонялся за мальчишками, норовившими перескочить через ограду, и кричал на них охрипшим голосом; предлагал девочке вслушаться в крики маленьких продавцов мороженого, в ударения, в особенные интонации, особое построение слов (для остальных эти крики были просто сообщением о том, что можно купить мороженое). Мальчишки выкрикивали: «Моро-о-женое!», «Кому моро-о-женое!», «Эскимо-о!»… Постоянно вслушиваясь в эти возгласы, он проникся их красотой. И представлял, как в послеполуденные часы смуглые мальчишки со своим дневным заработком погружаются в какой-то чудесный мир пыльных городских киношек, каруселей и тиров. Он не рассказывал дочери об этом мире, хотелось, чтобы она сама вообразила его…