На тонущем корабле. Статьи и фельетоны 1917 - 1919 гг. | страница 36



Я видел его еще прошлой весной. Больной уже, он держался бодро, и огоньки зажигались порой в его быстрых галльских глазах под седыми, нависшими бровями. Это были «дни германского отступления».

С такой гордостью повторял он имена «Нуайон», «Ласиньи» — городки, освобожденные от врага. Потом снова неудачи, тревожные вести с востока, грозные воспоминания 71 года…

Сердце, так любившее жестокую мать Францию, не вынесло отчаяния и надежд. Я не знаю, как он умер; верю, что легко и прояснившись, ибо недаром эпиграфом к его первой юношеской книжке значатся слова — «Отчаяние, доведенное до конца, становится надеждой».

Тихое семейство

Лет девять тому назад[52], юнцом наивным и восторженным, прямо из Бутырской тюрьмы попал я в Париж. Утром приехал, а вечером сидел уж на собрании в маленьком кафе Avenue d’Orleans[53]. Приземистый лысый человек за кружкой пива, с лукавыми глазками на красном лице, похожий на добродушного бюргера, держал речь. Сорок унылых эмигрантов, с печатью на лицах нужды, безделья, скуки, слушали его, бережно потягивая гренадин.

«Козни каприйцев», «легкомыслие впередовцев, тож отзовистов»[54], «соглашательство троцкистов, тож правдовцев», «уральские мандаты», «цека, цека, ока» — вещал оратор, и вряд ли кто-либо, попавший на это собрание не из «Бутырок», а просто из Москвы, понял бы сии речи. Но в те невозвратные дни был я посвящен в тайны партийного диалекта, и едкие обличения «правдовцев» взволновали меня. Я попросил слова. Некая партийная девица, которая привела меня на собрание, в трепете шепнула:

— Неужели вы будете возражать Ленину?..

Краснея и путаясь, я пробубнил какую-то пламенную чушь, получив в награду язвительную реплику «самого» Ленина. Так в первый раз узрел я наших нынешних властителей.

Потом, в годы моей парижской жизни, приходилось мне сталкиваться с ними и обозревать их особый, примечательный быт. Меж бульваром Араго и парком Монсури, в квартале, где, по известному анекдоту, единственный француз повесился с тоски по родине, прочно обосновались российские эмигранты. Парижа они не знали и знать не хотели, границы «гетто» переходили с трепетом, будто отплывая в неизведанные страны. Здесь они молились богу Ленину (жрецы верховные — Каменев и Зиновьев), здесь сами писали, набирали, печатали фракционные и подфракционные газетки, которых никто, кроме них, не читал. Имитировали «работу в России», и, помню, отзовисты трогательно негодовали на меня за то, что я передал адреса каких-то трех московских барышень («связи») не им, а «ленинцам». По вечерам собирались и обсуждали вопрос о судьбе несчастных пяти рабочих, учеников «партийной школы», которых все подфракции жаждали в короткий срок обработать. Где же время подумать о России, когда столько битв впереди на Капри или на Rolly? «Ленинцы», т. е. «сам», Каменев, Зиновьев и др. страстно ненавидели «каприйцев», т. е. Луначарского с сотоварищами, те и другие объединялись в общей ненависти Троцкого, издававшего в Вене соглашательскую «Правду». Какое же вместительное сердце надо иметь, чтоб еще ненавидеть самодержавие. «Царизм», «феодальный строй» — о, конечно, это — враг, но здесь все ясно, сказано в программе, значит неинтересно, а вот «отзовисты» — дело другое…