Время, задержанное до выяснения | страница 88
Вы скажете: «Ну хорошо, но при чем тут издевка, ведь все это трагично!» Я вам на это отвечу: «Согласен!» Образ Поточека (скажем точнее, гротескный образ Поточека) трагичен, ибо выражает или символизирует (не люблю этого слова) тысячи таких, как он, поточеков, чья психика сформировалась не в нормальной обстановке, а в обстановке ненормальной. Ненормальными ситуациями следует признать и оэнэровско-эндековскую довоенную, и гитлеровско-вымогательскую военную, и нынешнюю коммунистическо-вымогательскую, или «народную». А ведь все они трагичны — да, в высшей степени трагичны, мучительны и безотрадны. И если читатель «Времени…», знакомясь с Поточеком, с его историей (с историей гротескной, ибо Поточек — фигура гротескная, хотя как нельзя более подлинная), начинает видеть и, следовательно, переживать трагедию евреев (не поточеков, а евреев, т. е. затравленных и обреченных людей, обреченных не только на преследования и смерть, но также — как пишет Гомбрович, — обреченных на величие), то тем самым оказывается замеченным и начинает существовать один из планов моей повести, введенный мною вполне сознательно (что вовсе не мешает наличию другого плана — как раз того самого, гротескного, который можно назвать «поточековским»).
Прошу прощения за занудство, но мне хотелось бы к этому, к «поточековскому», плану еще раз вернуться. Флобер любил повторять, что когда он писал «Госпожу Бовари», то был ею, — но я не Флобер и посему не могу быть этой прославленной дамой. Зато я грешен тем, что написал повесть о Поточеке, и когда грешил — то был Поточеком!
Я знаю, Вы мне верите и не выдадите, и поэтому я могу Вам рассказать, что именно думал и чувствовал Поточек, когда писал свою повесть. Разумеется, всего я Вам сказать не сумею, ибо мои излияния заняли бы столько же, а может, и больше места, что и «Время…». Расскажу лишь кое-что.
Так вот, я, то есть Поточек, поскольку, как было сказано, я, пиша о Поточеке, преображался в своего героя (что за дурацкий обычай называть героем тряпичное существо!!!), сижу за письменным столом, передо мной бумага, ручка, может даже, в зависимости от обстоятельств, пишущая машинка, и думаю — чрезвычайно активно, но отнюдь не продуктивно, ибо продуктивным мышлением Поточек не грешит. Я хочу что-то написать, хочу начать, но не знаю, с чего. Передо мной стоит будильник, который назойливо тикает в тишине квартиры, я злюсь, что вдохновение не приходит, жую конфетку, потому что Поточек (я тоже) любит сладости, вслушиваюсь в тиканье будильника и внезапно гениальная мысль приходит в мою поточекову голову: ОСТАНОВИТЬ ВРЕМЯ! И я останавливаю стоящий передо мной… Нет! Все было не так! Сначала я остановил этот проклятый будильник, потому что его тиканье меня раздражало, и, когда я его останавливал, мне и пришла в голову гениальная мысль: остановить время. Мне, Поточеку, посредственному писателю, знакомому только с соцреализмом, идея насчет времени показалась гениальной ввиду ее оригинальности. Тогда я и остановил время, то есть остановил будильник. Но поскольку он (будильник, разумеется) мне не очень нравился, то я сломал стенные часы (это солиднее) и даже выволок из часов кукушку, чтобы она мне помогала писать, а именно — чтобы доносила о том, что происходит в спальне моих родителей: ведь это они виноваты, что я был когда-то Гиршфельдом, и что мне приходится это скрывать. А поскольку речь зашла о родителях и поскольку я остановил время, то в моем воображении само возникает еще одно действующее лицо. Маленький Юзек, то есть я сам, становится рядом со мной, а я, растроганный тем, что время задержано, делаю его, маленького Юзека, соавтором своей повести. Ведь Юзек не меньше моих родителей повинен в том, что я еврей! Обреченный, по словам Гомбровича, на величие — и на отчаянную борьбу со своим конкретным воплощением, с данной ему оболочкой (дело в том, что такой, какой он есть, он себе не нравится).