Тоска по Лондону | страница 25
И ушел.
Это он прав. Ни крестов, ни могендовидов, ни серпов с мечами и яйцами. Ставят звезды, они смотрят вниз. Но велика ли в том важность, коли в неизвестной братской могиле схоронен Моцарт, а Эйнштейн и вовсе развеян по ветру?
Обратный путь совершаю закоулками. Улыбаюсь, конечно, по привычке, а в глазах слезы. От того, что прилагаю чудовищные усилия унять их, внутри, где-то в груди и горле, растет какая-то теснота. Та же история. Я не запрещаю ЛД касаться больных тем, напротив, я этого хочу. И не стараюсь забыть, что ходил по этим улочкам с женой. Мне бы наложить запрет на хождение по ним, но боль — все еще жизнь. А за жизнь надо платить. Вот и плачу памятью о том, как ходили с нею, она держала меня за руку и что-то рассказывала, я чувствовал ее тепло, а голос ее мне всегда был утешен. В гололед она вцеплялась в меня, но не переставала говорить…
Она возникла в асфальтовом сумраке, мордочка поднята, в глазах вопрос…
Зашел в пустое парадное, заскулил, руки потянулись к глазам, выковырять их к чертовой матери!.. Зажмурился и провел когтями по лицу, сдирая кожу. Привалился к стене, сполз на ступени, отупевший и глухой, словно после эпилептического припадка.
Одна мысль колотилась в черепе, как горошина в банке: зачем? Никого на свете я не любил так неистово и несправедливо…
Полураздавленно выбираюсь из парадного в розовато-пепельный вечер. В некоторых семьях в этом доме стану сегодня предметом разговора. За телевизором кто-то скажет, что видел в парадном Американца. Сидел на лестнице, морда в ладонях, пьяный в дым. Другой, возможно, заметит, что в дым — это странно, Американец обычно подшафе. Должно быть, спился, много ли ему, хиляку, надо.
А надо, между прочим, немало. Другое дело, что излишеств я не допускаю ввиду корректного соглашения с аортой. Понимаю, она, стерва, придерживаться соглашения не станет, нарушит, когда захочет, но совесть моя будет чиста, это немало. Я ведь здесь с целью…
С такими вот думами — с подобными, всех не перечислить, да и не стоят они перечисления, — добираюсь домой окольными путями, ныряю в свою нору и прямиком к пишущей машинке. Обиталище мое при всех его достоинствах страдает и недостатком, а именно: единственная его, 18×24 дюйма, амбразура выходит на северо-запад. Другой радовался бы, но для меня розовый закат опасен. Посему кидаюсь к машинке и строчу первое, что приходит на ум:
«Вот день! Вот пришла напасть! Не радуйся, купивший, и продавший, не плачь! Ибо гнев мой надо всем! Вне дома меч, а в доме глад и мор. И у всех на лицах будет стыд, и у всех в душах страх и трепет. Серебро их и золото их не в силах будет спасти их. В красных нарядах своих они делали из него изображения гнусных своих истуканов. Гнусных истуканов своих делали они и ставили их на площадях и в залах заседаний. За то отдам все в руки беззаконникам земли на расхищение! Беда пойдет за бедою и весть за вестью!