Ночь… Запятая… Ночь… | страница 77



Не уверен, так ли уж страстно я хотел в те дни публикации своей повести – я хотел причастности. Как хотели ее сотни или даже тысячи молодых и начинающих тогда литераторов, тщетно соединявших, как в задаче, время и время – свое и общее. Но конечно же, когда я вечерами кружил и кружил возле той группы домов, суть переживания, пусть даже не знаемая мной, не сводилась к тому только, что молодым свойственно тянуться туда, где пахнет дымком славы.

В один из поздних тех вечеров я наконец позволил себе подойти и подольше постоять возле уснувшего здания редакции, покурить у самых дверей, чтобы избавиться от комплекса переступающего впервые порог (и чтобы быть, как я считал, психологически более готовым к первому разговору). Я боялся быть смешным и быть начинающим, хотя конечно же был и начинающим, смешным.

А на следующий день, осмелев, я подошел к редакции, когда там еще были люди: я застал как раз тот момент, какой бывает в конце рабочего дня в любом живом учреждении. Конец работы. Сотрудники и, возможно, члены редколлегии расходились в тот час или в те полчаса по домам. Но, может быть, они отправлялись на какое-то срочное обсуждение в верха, куда их вызвали в предвечерний час по поводу разрешения (или неразрешения) острой публикации… мало ли что я тогда навоображал! Волнение меня захлестывало.

Я смотрел на выходящих из редакции сотрудников с расстояния в пять шагов – я стоял спиной к Страстному. Слышал обрывки разговоров. В частности, меня словно ожег обрывок фразы, из которого я понял, что у Твардовского больные ноги и что как бы не пришлось ему лечь сейчас, в ближайшие неспокойные дни, в больницу. «Это опасно?» – тревожась, спросил один, а другой сотрудник что-то ответил о состоянии больных ног и больного сердца, какая-то взаимосвязь, но ветер отнес слова.

Несомненно не только то, что, бродя вокруг и возле редакции, я одновременно словно бы бродил, кружил возле утраченной своей любви. Несомненно, что я смягчал боль. Невольно, но я пытался поднять свое отставание в любви на высоту, которая теперь могла быть измерена заведомо более высокой меркой, более общей, что ли, общечеловеческой. В той попытке приподнять свое отчаяние таилась попытка (уже отчасти осознаваемая) приобщить свое чувство к чувствам других и тем себя обезболить, ибо общая боль, быть может, и более тяжела, но менее остра.

И, быть может, шаг, уводящий от Леры, то есть шаг от любви в направлении написания повести, был только методом, так хорошо известным людям с давних-давних пор.