Повольники | страница 8
И другой парень на крыльце. Весь радостный. Но его толкают и по шее, по шее, по шее. И бабы кулачишками стараются под бока толкнуть.
— Не взяли. Не приняли. Эх, дармоед.
И через всю толпу провожают с боем.
Вот и Гараська. Вышел на крыльцо, вытянулся, руки крестом и гаркнул на всю площадь:
— Приняли. В гвардию!..
— О-о-а-а, урра!.. Качать!
И Гараську на руках понесли, подбрасывая в воздух, до матери, до Митревны, а та так сразу сомлела и на снег бы упала, да молодой чернобородый мужик ее держит, в охапку взял, не дает падать. А Гараську только поставили на ноги, он как гаркнет:
— Наша матушка Расея всему свету га-ла-ва!
Толпа грузным хохотом:
— Го-го-го…
— Э, мать, будет тебе плакать-то. Вот он я. Живой еще.
Та к его плечу приникла, а Гараська все глазами шнырь-шнырь, куда-то по подзаборью, где нарядные девки с тревогой в глазах смотрят и в толпу и на крыльцо, ищут тайно кого-то. А черный мужик гудит:
— Брательник, Герасим, ты вот гляди, как перед Богом, не дам мамашу в обиду. Сказал и готово. И говорить больше не надо. Выпьем…
И мелькнула бутылка. А пестрая толпа кипит… великое, именитое уездное мещанство…
И мал-мале по-малу, с площади идут в разные концы города медленно, довольные: как же, побывали на торжестве таком: наши ребятушки царю-отечеству идут служить.
А в Курмыше радость:
— Гараську-то забрали.
— Слава тебе, Господи.
Но вечером опять вой, свист, рев на улицах.
И гармоника саратовская, с колокольцами, визгливая:
— Затыкай уши, Мати Пречистая…
День зимний. Рань. А колокол звонит тревожно и призывно. И гужом по улицам народ. Все в собор, в собор. Прощальный день, некрутский день.
И опять Митревна идет за Гаранюшкой; в черном платке она, до земли согнутая, вся трепетно печальная. Рядом с нею все тот же чернобородый Павел, старшой. Гараська передом, грудь бомбой.
— Гвардия идет, дорогу…
А бабий плач в печальном звоне большого соборного колокола горяч и трепетен и берет рукой за самое сердце.
Тот же день. Вечер. Станция. Тысячи народа. Плач. Обрывки песен. Свист паровоза. Еще плач. А Гараська пьяный.
— А-а, пращай, девки-и…
Один он только и куражится.
— У, дурья голова. В остатний-то день не могет удержаться.
— Ну, такому что, ему наша Волга по колено.
— Пущай там похрабрится, дурь-то выбьют…
Еще свист паровоза, как сигнал. Вой источный, полный тоски.
— Прощай!
Вот какой палец ни укуси, все больно. Уже давно суровая зима залегла, давно бы Митревне утихомириться надо. А она вечерами, когда солнце уходило за дальние бугры, она садилась у окна, глядела на пустую степь перед окнами, на пороховушку, что чернела на буграх, на самом краю степи, думала о Гараське, и слезы капали на руки.