Эйлин | страница 47



Я затормозила у обочины и опустила стекло в своей дверце.

— Извините, офицер, — сказала я копу. — В машине стало душно, а у меня сломан обогрев.

Помню, что полицейский был молод и узколиц, с мешками под большими голубыми глазами. Он задавал обычные вопросы и напоминал мне диктора из выпуска новостей. Я пыталась говорить, не открывая рта, боясь, что он учует пары спиртного в моем дыхании.

— О боже мой, — продолжила я, потирая глаза. — Мне очень, очень жаль. — Я умоляюще смотрела на него. — Мой отец болен, и я всю ночь просидела у его постели. Мне сейчас ужасно трудно. — Этой выдумкой я надеялась разжалобить его до глубины души. Но когда я произносила эти слова, мое горло словно сдавили чьи-то крепкие пальцы, а на глазах выступили слезы — как будто я поверила в свой жалобный рассказ, как будто я невероятно беспокоилась за своего отца и готова была разрыдаться при мысли о том, что мне придется жить без него. Как будто я с трудом могла вести машину из-за того, что была вне себя от тревоги. Это было ужасно драматично. Я прижала ладони к лицу и откашлялась. Но полицейский, похоже, ничуть не удивился.

— Вот что я вам скажу… — произнес он. — Я не хочу, чтобы с вами что-то случилось именно сейчас, когда вы так нужны своему отцу.

Патрульный отпустил меня, взяв с меня слово, что на следующем же съезде я сверну с шоссе и выпью чашку кофе. Я пообещала. Как же добр он был! Я вновь натянула на лицо свою «посмертную маску» и кивнула ему на прощание. Я всегда ненавидела копов, однако чувствовала необходимость подчиняться им. Поэтому действительно на следующем же съезде свернула прочь с автострады.

Я оказалась на улице под названием Угрюм-стрит[8]. Ну конечно же, так и должно было быть. Над дорогой, между двумя столбами уличного освещения, была переброшена растяжка с рождественским поздравлением. Мимо меня пробежала женщина в ярко-красной парке; ее, словно сани, тащили за собой две немецкие овчарки. Я не любила собак. Не потому, что боялась их — я их не боялась, — а потому, что их смерть было куда труднее перенести, чем смерть людей. Собака, которая жила у нас с самого детства, скотч-терьер Мона, умерла за неделю до кончины моей матери. И я без колебаний могу сказать, что так же сильно горевала об утрате собаки, как о смерти своей матери. Полагаю, я не единственный человек на земле, кто чувствует подобное, но долгое время эти чувства казались мне постыдными. Быть может, если б я созналась в этом доктору Фраю, то могла бы узнать что-нибудь, способное принести мне облегчение, дать новую точку зрения, — но я никому в этом не признавалась. Все равно я не доверяла тем, кто тычет пальцем в разум горюющих людей и приговаривает, как это все интересно. Моя мать была злой, а моя собака — доброй. Чтобы понимать это, не нужно оканчивать колледж.