Мафтей: книга, написанная сухим пером | страница 18



— А вы откуда знаете?

— Юрика Еленка пропала. Правда, Юрик?

Ребенок гордо качнул головой.

— И не обмолвилась, куда идет?

Мальчуган молча пожал плечами, рот был занят вкусняшкой.

— Бануешь[36] по сестре?

— Банует, — сказал за него старший. — И мамка банует. И пес их Сивко грустил — да так и сдох. И черешни две засохли из-за Еленки…

— Фигли[37] шутишь, — изобразил я недоверие.

— Пусть мя гром ударит! — бухнул себя в грудь кулачком мальчуган.

— Это в самом деле чудеса: мать ревет, пес молчит, деревья застыли, а куда подевалась девушка, никто не ведает…

— Знает, дедушка, знает, — подтянулся он ко мне в шепотке. — Циль-дурак знает.

— Какой Циль?

— Тот, что вернулся с войны с проломленнной головой. Теперь ходит на смех людям и собирает рище[38].

— И что он говорит, несчастный?

— Говорит, что Мара ему глаз вернет. Тот, что он на войне потерял.

— Добрая челядинка, — усмехнулся я.

— Это не челядинка, а ведьма, — ребенок выпучил испуганные глаза. — Пусть Бог от нее бережет. Вы чеснок при себе носите?

— Зачем?

— Бесовщину отгоняет.

— Мне, когда родился, варги[39] чесноком намазали. До сих пор помогает… А вы бегите к той бричке — там для вас целое сокровище навалено.

Час-другой я присматривался к нищим. Все были при делах, базарный день и их кормит. Но одноглазого калеки не встретил. И отправился на улицу Трех волхвов, к бурмистровому посаду. Раньше меня привозили сюда тайком, госпожа не хотела, чтоб о ее хвори знал муж. Теперь немочи не скрыть. Об этом знал весь город. Мостовая под окнами была устлана соломой, чтобы больной не мешал грохот телег, а сами окна закрыли темными занавесками, чтоб не беспокоил солнечный свет. Дом стоял посредине липовой рощи, над тихим рукавом Латорицы. Река здесь перегорожена железными цепями, чтоб лодочники не мяли лилии и не пугали лебедей, которые гнездились на подбережье.

Хозяйка, бедная, и сама была похожа на лебедку — тонкошеяя, бледная, белая, лежала смертельно больная под слоями покрывал.

— Как себя чувствуешь, матушка? — спросил я.

— В сердце стрела, — еле слышно выдохнула она.

— Мы ее вытянем, — сказал я утешительно.

Болезнь одних изводит, а других калечит. Здесь было другое. Хворь не в сердце, а на сердце. Я знал сей род женщин. Любовь живет в них, как молитва в монашке. В этом их сила и в этом слабость. Ведь ежели отобрать любовь, то останется одна дуплистая пустота. А в сердце войдет всякая тоска, усиленная страхами и тревогами. Долго придется оживлять такую душу. Здоровье быстро вылетает и по-воловьему возвращается.