Малые святцы | страница 31



Сон вроде сном, но дальще пуще.

В шестьдесят первом году вслед за всеми остальными в стране упразднили и нашу — яланскую МТС, «Полярную», как она именовалась. Народ тут же стал разъезжаться в поисках работы, и прежде всего, конечно, молодые, кто в города соседние, кто в рабочие, леспромхозовские в основном, посёлки, а в селе нашем старинном, некогда богатом и красивом, вместо коренных, уцелевших после всех противокрестьянских и противоказацких, противочеловеческих вообще, перетрясок, начали селиться новые, не привычные для нас попервости — как по облику, так и по своему поведению — люди (как они, никто в Ялани так тогда ещё не пил, то есть не потреблял для возвеселения или забытья ни тормозную жидкость, ни одеколон, ни прочие подобные продукты, и внешне так никто не опускался) — бичи. Забросила судьба из далёкой Белоруссии в Ялань и Аркашку Кацюпу, то ли парня, то ли мужика, то ли нечто, неопределимое по полу, лет тридцати, невзрачного и тощего и очень уж неряшливого: рядом с ним и устоять-то было трудно — дух от его нестиранного и заношенного вретища исходил такой, что любого, даже нечувствительного, как напёрсток, с души воротило. «Синий, как пуп», — говорили про Аркашку добродушно старухи. «Гнида», — беззлобно обзывали его мы, мальчишки. Присмотрел его, убогонького, один наш хитрован-селянин-старожил, Плетиков Василий Серафимович, с начальством гибкий, как пруток таловый, а с покорными шибкий, как кувалда, — вот на него-то днями и батрачил Аркашка за стакан бурдомаги дурманящей, а жил отдельно, по-барски, в бесплатно доставшемся ему доме-крестовике, навсегда оставленном хозяевами, под крутой, четырёхскатной крышей, заняв в нём одну из четвертин. Институтов Аркашка, как некоторые из бичей, не заканчивал, но читать и писать умел. Его-то, этого Аркашку бедосирого, я и описал в одной из глав своей рассыпанной впоследствие «Ялани», описал и — с лёгкой душой тогда, в чём теперь и раскаиваюсь горько — смерть для него придумал, как в ту минуту мне представилось, соответственную — как для героя, разумеется, а настоящий-то живи бы да живи он, и сто бы лет ему не мера, века чужого, и моего в том числе, не заедал он, Аркашка, зла никому, кроме себя, не причинял, наверное. Происходило дело так в романе (роман — условно говоря). Как-то поздно вечером, отбатрачив день на Плетикова и получив от него норму хмельного зелья, приплёлся будто бы Аркашка домой, вина пьянее и осоки шатче, каким он редкие сутки не был (а в избах выстыло — всё же зима, в разгаре сретенские клящие морозы), и взялся, не помня себя, растоплять буржуйку. Дров натолкал в неё битком, обдал обильно их соляркой из бутылки и, повозившись неловко в потёмках со спичками, подпалил, а сам спать тут же завалился — не мог больше на ногах уже держаться. Бутылка, небрежно приткнутая им около буржуйки, опрокинулась, солярка пролилась на пол, от искры, от нагрева ли сильного вскоре и вспыхнула — довольно случаев подобных. А в это самое время будто бы гулял с девушкой по Ялани один молоденький паренёк, более значительный персонаж в романе, нежели Аркашка, пожар увидел, послал подружку людей будить и звать их на помощь, а сам поспешил туда, где горело. Подбежал к дому, в дверь той четвертины, в которой жил Аркашка, сунулся — там оказалось заперто — и заперто-то изнутри. Будто бы выбил паренёк окно, забрался в дом, но постояльца там не обнаружил. Как бы от дыма (по роману) забился он, Аркашка, нити, что называется, от выпитого не тянувший, под кровать и сначала задохнулся, несчастный, а потом и обгорел, обуглился, как головёшка, там же, под кроватью.