Жернова. 1918–1953. Клетка | страница 86



Никто не осмелился возразить, все сразу же притихли, всем передалась настороженность, с какой бригадир, замерев, то и дело вслушивался в отдаленные звуки тайги. Но звуки стали уже привычными, они почти ничего не говорили уху людей, выросших совершенно в других условиях: вскрикнет где-то на соседнем хребте рысь, протрубит олень, рявкнет медведь, с фырканьем сорвутся с деревьев рябчики, заполошатся сойки и сороки — ну и что? Вся эта жизнь существует здесь от веку, в ней если и есть какая-то опасность для этих людей, то она скрыта слишком глубоко, отделена от них не только стеной деревьев, но и утерянными инстинктами и навыками предков.

Между тем Плошкина последние два дня преследует чувство непонятной тревоги. То ему кажется, что Пакус все-таки оклемался и добрался до лагеря, и он жалел, что не прибил его и не зарыл, потому что вот-вот пойдут люди к заимке на ход лосося, и трупный запах обязательно укажет им место, где Плошкин оставил убитого и умирающего.

Иногда Сидору Силычу кажется, что погоня уже близко, а они движутся еле-еле, и вот под утро на них набросятся охранники, как когда-то он сам набрасывался на спящие посты и дозоры австрийцев, красных, а потом и белых. Он слишком хорошо знал, как это делается, и два утра подряд просыпался с таким ощущением, что опасность где-то рядом, буквально вон за той елью.

Они пожевали вчера наловленной и сваренной рыбы, напились юшки, собрались и тронулись в путь.

Первым, как всегда, шел Плошкин, за ним Димка Ерофеев, за Димкой старик Каменский, за Каменским Гоглидзе, замыкал шествие Пашка Дедыко.

Через пару часов Каменский начинал сбавлять темп движения группы, чаще останавливаться, дышал сипло и натужно, жаловался на боли в ногах, хватался за сердце. Если бы он попросил оставить его, Плошкин сделал бы это с легким сердцем, но Каменский не только не просил этого, а наоборот, все чаще скулил, что они идут так быстро только потому, что хотят избавиться от старика, а он совсем не виноват в том, что они заставили его идти с собой против его воли. И все в этом роде.

Плошкин помалкивал, понимая, что творится в душе этого антеллигента. Пашка же, наоборот, идя сзади, то и дело напускался на Каменского, подталкивал и тормошил его, покрикивал. Он даже как-то попробовал растирать Каменскому ноги, что, впрочем, мало помогло.

Однажды молчаливый и угрюмый Ерофеев не выдержал и произнес, мрачно поглядывая на сидящего на земле совершенно изнемогшего Каменского: