Заземление | страница 115
Как ни заземляйся, не найдешь других слов, кроме как «величие духа», такое смирение будет и впрямь покруче любой гордыни. Юродивые были не дураки: опуститься ниже всех, чтобы оттуда на всех глядеть свысока; кто унизился сам, того уже не унизишь, он вполне может подставить и другую щеку, и это будет лишь изощренной формой презрения. Позор тому, кто ударит брахмана, но и позор брахману, который прогневается на обидчика, — эту мудрость он тоже узнал от Вроцлава.
Он несколько раз вздохнул, чтобы перевести дыхание и не пыхтеть, когда войдет внутрь. Вроцлав, правда, настолько никогда ничего не изображал сам и не нуждался в чужом притворстве, что довел манеру обращения с собой до полной простоты, граничащей с цинизмом; ему, Савлу, уже и у смертного одра не хочется принимать скорбный вид — Вроцлав же сам проповедовал, что смерть всего лишь слияние малого «я» с большим, — и как же прикажете сострадать тому, кто, по его же словам, вовсе не страдает?
Наконец собрался с силами, позвонил. Не открывали очень долго, но он знал, что Мария Павловна одолеет коридор, только когда уже соберешься уходить.
Ага, надежда, что откроют, начинает иссякать, значит Мария Павловна уже близко. Нет, все еще не слышно лязга исполинского кованого крюка. Коридор-то навряд ли еще больше вытянулся, дальше уже некуда, но Мария-то Павловна за эти годы точно не помолодела…
Ему наконец сделалось по-настоящему стыдно, что он так давно не навещал этот дом, где его настолько тепло принимали. Но как стерпеть, когда благороднейшие и симпатичнейшие люди безостановочно повторяют то, что представляется тебе полнейшей чепухой. Да еще и опасной чепухой. Каково было бы микробиологу часами слушать про то, что болезни приходят не от микробов, а от Бога и что нужно не затевать карантины и делать прививки, а заниматься нравственным самосовершенствованием.
С самим-то Вроцлавом, прогуливаясь, подобно перипатетикам, в косых пространствах окрест Дегтярной и Мытнинской, можно было не церемониться, ничему низменному до него все равно было не достать, он говорил что о политике, что об искусстве так, словно разбирал чьи-то шахматные партии. В политике он в основном видел уход от глубины, а в искусстве, наоборот, погружение в глубину. Но когда ему напомнишь, что наша глубина — это омут, где кишат змеи и крокодилы подсознания, он соглашается: да, на каком-то уровне мы остаемся животными — алчными, тщеславными, мстительными и похотливыми, — но на еще более глубоком уровне в нас все равно присутствует и Божественное начало, иначе представлению о Боге было бы просто неоткуда родиться. А когда ему возразишь, что образ Бога рождается из инфантильного образа отца, он только отрешенно улыбается: лично он отца никогда не видел, тот погиб во время погрома до его рождения.