Нарышкины, или Строптивая фрейлина | страница 38
Помню, читала я ее величеству – ей особенно нравилось слушать, как я по-русски читаю! – только что напечатанное дивное стихотворение Пушкина «Цветок»… Ах, я его всю жизнь обожала и считала чуть не лучшим из того, что он создал! Я сама теперь цветок засохший, безуханный, и по сю пору напоминают мне эти стихи все, что со мной случалось, и любовь, и разлуки, и забвение, и не могу удержаться от слез, когда читаю это:
Точно так же я плакала и когда читала его впервые, хоть еще не испытала ни любви, ни разлуки, вот разве что с Серджио… Словом, я плакала, и государыня, глядя на меня, очень тогда встревожилась.
Ее величество вообще была ко мне особенно внимательна, заботлива, часто расспрашивала о сыне моем, тревожилась, что я его надолго оставляю, и когда я однажды предложила заменить на ночном дежурстве внезапно заболевшую свитную фрейлину, уж не припомню, кого именно, Александра Федоровна весьма воспротивилась и велела мне ехать домой. Я была, конечно, тронута такой заботливостью, но беда в том, что уже понимала, откуда у этой заботливости, грубо говоря, ноги растут…
Не хвастая могу сказать, что красота моя в то время расцвела несказанно, и глаза государя, на меня устремленные, говорили слишком много.
Какое счастье, что я в то время ни о каких древних глупых предсказаниях насчет Нарышкиной-фаворитки не знала, не то чувствовала бы себя дура дурой и непременно натворила бы глупостей! И долгие годы ничего не знала, до самой смерти отца моего в 1848 году. А пока…
А пока голова моя от взглядов императора кружилась. Мне было и лестно, и страшно, и стыдно… Потом, спустя многие годы, приходилось мне заглядывать в кое-какие воспоминания об этом прекрасном человеке, той же Россет, в замужестве Смирновой, или, к примеру, мадемуазель Тютчевой, этой сушеной селедки, которая, такое впечатление, из утробы матери таковой же и явилась, бесчувственной и холодной, а ведь ее отец был и поэт великий, и мужчина отнюдь не из последних. И эти, и подобные им дамы благочестиво поджимали губки, когда речь шла о том, что Федор Афанасьевич Тютчев назвал «васильковыми чудачествами» императора. Смирнова это выражение лихо подхватила, не поручусь, что и не присвоила, да, впрочем, не в том суть. Лет десять тому назад в Париже сделалась я невольной слушательницей одной приватной беседы. Немолодая дама, русскую в коей можно опознать только по раскормленным левреткам, одну из которых звали почему-то Машенька, а другую – Палашка (самое забавное, что издавна в России собачонок называли на французский манер – Жужу, Мими, Фифи, ну и прочее в этом же роде), болтала с другой немолодой дамой – англичанкой, судя по ее выговору. Я мгновенно поняла, что дама вдохновенно делится своими воспоминаниями о жизни при дворе: