Жизнь на Миссисипи | страница 61
Я был беспомощен. Я абсолютно не знал, что делать. Я трясся всем телом, и глаза мои так выкатились из орбит, что я мог бы повесить на них свою шляпу.
— Без четверти два! Девять с половиной!
А у нас осадка была — девять. Руки мои трясла нервная дрожь. Я не мог четко сигнализировать колоколом. Я бросился к переговорному рупору и завопил механику:
— О Бен, если ты меня любишь, дай задний ход! Скорее, Бен! Дай задний ход, вытряси из него душу.
Тут я услышал, как кто-то деликатно притворил за собою дверь. Я обернулся и увидел мистера Биксби, который ласково, мило улыбался. И вся публика на верхней палубе разом разразилась громовым оскорбительным хохотом. Тут я все понял и почувствовал себя презренней самого жалкого человека, когда-либо существовавшего на земле. Я остановил промеры, направил пароход по курсу, дал сигнал машине и сказал:
— Да, славно подшутили над сиротой, не так ли? Мне уж, верно, теперь никогда не перестанут напоминать о том, какой я дурак был, когда заставил делать промеры у острова «Шестьдесят шесть».
— Да, пожалуй, что и так. Надеюсь, что так, — я хочу, чтобы для тебя эта история послужила наукой. Да разве ты не знал, что на этом повороте и дна не достанешь?
— Да, сэр, знал…
— Ну так вот: ты не должен был ни мне, ни кому бы то ни было давать возможность поколебать твою уверенность в том, что ты знаешь. И еще одно: когда попадешь в опасное место — не празднуй труса. Это никак и ничему не помогает!
Урок был неплохой, но достался он мне нелегко. А самое неприятное было то, что в течение многих месяцев мне частенько приходилось слышать фразу, которую я особенно возненавидел. Бот она:
— О, Бен, если ты меня любишь, дай задний ход!
Глава XIV. ВЫСОКОЕ ЗВАНИЕ ЛОЦМАНА
В предыдущих главах я так подробно излагал лоцманскую науку для того, чтобы шаг за шагом показать читателю, в чем эта наука заключается; и еще я старался показать, до какой степени эта наука занятна, замечательна и достойна его внимания. Не удивительно, если читатель подумал, что я люблю свой предмет, — ведь эту профессию я любил больше всех остальных профессий, которые у меня были впоследствии; я гордился ею неизмеримо. Причина проста: лоцман в те дни был на свете единственным, ничем не стесненным, абсолютно независимым представителем человеческого рода. Короли — это лишь связанные по рукам и ногам слуги парламента и народа; парламенты скованы цепями своей зависимости от избирателей; редактор газеты не может быть самостоятельным и должен работать одной рукой: другую его партия и подписчики подвязали ему за спину; он еще должен быть рад, если имеет возможность высказывать хотя бы половину или две трети своих мыслей; священник также не свободен: он не может говорить всей правды, так как должен считаться с мнением прихода; писатели всех мастей — это рабы публики: пишем-то мы откровенно, бесстрашно, но, перед тем как печатать, «подправляем» наши книги. Да, в самом деле: у каждого мужчины, у каждой женщины, у каждого ребенка есть хозяин, и все томятся в рабстве. Но в те дни, о которых я пишу, лоцман на Миссисипи рабства не знал. Капитан мог, стоя на мостике в ореоле своей кратковременной власти, отдать лоцману пять-шесть приказаний, пока судно отходило от пристани, а затем власть его кончалась. Достаточно было пароходу выйти в реку, и он поступал в единоличное и бесконтрольное распоряжение лоцмана. Последний мог делать с ним все что угодно, вести его как и куда заблагорассудится и идти у самого берега, если считал такой курс наилучшим. Все поступки лоцмана были абсолютно свободны; он не советовался ни с кем, ни от кого не получал приказаний и вспыхивал, как порох, при самой невинной попытке подсказать ему что-либо. Более того: закон Соединенных Штатов даже запрещал ему слушаться приказаний или следовать советам, справедливо полагая, что лоцман должен знать лучше кого бы то ни было, как вести пароход. Он являлся каким-то новым королем, свободным от опеки, абсолютным монархом, — абсолютным на деле, а не только на бумаге. Я видел восемнадцатилетнего мальчишку, который невозмутимо вел большой пароход, казалось, на верную гибель, а пожилой капитан, понимая это, стоял молча тут же, но не имел права вмешаться. Возможно, что в данном отдельном случае его вмешательство было бы более чем уместно, но допустить это — значило бы установить вреднейший прецедент. Легко представить себе, зная неограниченную власть лоцмана, какой персоной он был в те далекие дни речного пароходства. Капитан обращался с ним подчеркнуто любезно, а офицеры и команда — с подчеркнутым уважением, и это особо почтительное отношение быстро передавалось также и пассажирам.