Стигал | страница 92



… – Я родился, – начал Зеба, – в Грозном, в 1923 году. Сейчас принято говорить, что мы, чеченцы, спустились с гор лишь с приходом советской власти. На самом деле, это советская власть нас снова в горы и пещеры загнала. И не только нас, а всех, в первую очередь самих русских. Ведь произошла революция, восстание, к власти пришли воры, жулики, отщепенцы, и их поддержала основная масса народа, крепостного народа, мужиков и холопов, у которых достаточно развита психология холопа, если не раба. А цвет и гордость России – интеллигенцию, дворянство, офицерство, в общем, просвещенную элиту стали методично выдворять, прогонять, уничтожать. Дошла очередь и до Чечни. И сейчас навязывают вранье, что, мол, чеченцы сквозь тюрьмы до революции за сохой ходили. Как бы не так, просто из-за всеобщей депортации мы все потеряли, а к примеру, еще в 1923 году мой отец и мои дяди служили в управлении британской нефтяной компании на правах соучредителей, имея в своей собственности целое месторождение нефти. Понятно, что мой отец и его братья попытались отстоять свою собственность, – их в 1924 году истребили. Тогда мой дед забрал нашу мать и троих ее сыновей, в том числе меня, и уехал из Грозного в родовое село, в горы. Но и туда щупальца советской власти приползли. В 1927 году нас, как кулаков, отправили в Сибирь. Я помню, как в пути от болезни умерла наша мать, совсем молодая. На очередной станции, где-то под Оренбургом, настежь раскрылись двери. На улице пурга, мороз, и ледяной, колючий снег хлынул в вагон, а вместе с ним и два солдата. Они просто за ноги схватили мать и как мешок выкинули из вагона. Наш дед что-то им говорил – получил прикладом в челюсть. Мои младшие братья горько плакали. Я уже не плакал, был, так сказать, старший, и мне кажется, что именно тогда мне захотелось быть сильным и смелым, чтобы постоять за близких и себя, чтобы наказать палачей, отомстить за мать.

Нас привезли в Джезказган, там был металлургический комбинат в рабочем поселке. Поселили в маленьком грязном бараке, полном блох. Деду уже было под семьдесят, но он должен был работать, потому что какая-то партия к этому призывала, и нас надо было как-то кормить, растить. Вначале дед был просто чернорабочим. Он бы долго не протянул, но из-за возраста сжалились, перевели вахтером. Работа уже не тяжелая, но постоянно надо быть там: трое суток на заводе, сутки дома – отсыпается. А мы практически предоставлены самим себе, то есть улице. Я за старшего. Тогда дети, подражая отцам, очень сильно меж собой дрались. Дрались двор на двор, улица на улицу, поселок на поселок, русские на нацменов и так далее. В общем, почти каждый день сходились, дрались жестоко, и я с самого детства был жесток и отчаян, и в этом деле очень преуспевал. Не только сверстников, но и тех, кто постарше, я бил. И с двумя, и с тремя справлялся, и вот мне устроили засаду. Их было семеро – двое с арматурой… Меня младшие братья ночью нашли, в барак притащили. Помню, как мой дорогой, уже старенький и сам нуждающийся в помощи дед вызвал врачей и милицию. Милиция развела руками, мол, все дети дерутся. А врач поставил диагноз – жить будет, но останется калекой на всю жизнь. Как мой дед страдал, переживал; он не знал, как мне помочь. Я видел, как от этой беспомощности на его глаза наворачивались слезы. Однако мир не без добрых людей. Недалеко от нас жил один странный старик-кореец, который и зимой и летом уходил в лес, там по пояс раздевался и босой делал какие-то замысловатые танцы-упражнения. Как позже выяснилось, это он вспугнул тех ребят, что меня на окраину города заманили и били; могли и до смерти забить. Как-то зайдя к нам, старик-кореец попросил меня раздеться и стал медленно гладить руками. И как ни странно, он с мороза зашел, а руки у него очень теплые, мягкие, успокаивающие. И он со странным акцентом говорит моему деду: