Свобода… для чего? | страница 16




Это правда, что наше поражение в войне — подобно нынешней нечестивой конкуренции и продажности современных избирательных блоков — нанесло серьезный удар по престижу Франции. Но ведь то был, собственно говоря, не престиж Франции, а престиж французов; то был престиж несчастных, потерпевших поражение поколений. Что же касается престижа Франции, точнее, истории Франции и легенды о ней, то — сколь ни парадоксально это звучит — он рос и укреплялся по мере того, как снижался престиж французов.

Увы! Средний француз, тот, что никогда и носа не высунет наружу, охотно воображает себе, будто обитатели тех далеких стран, которые он даже не в состоянии толком разглядеть на карте, жили в блаженном неведении относительно вселенской драмы, первый акт которой только что был сыгран на территории Европы и развязка которой определит судьбу всего рода человеческого. Средний француз не знает и не хочет знать, что в такой, например, стране, как Бразилия, с ее многочисленными водопадами, нет ни одной затерянной на самом краю ойкумены деревушки, где не было бы электрического освещения, а с ним и миниатюрных телеграфных аппаратов американского производства. У какого-нибудь местного ливанца или сирийца имеется целый склад подобных устройств. Даже самые обездоленные оплачивают эти блага цивилизации при помощи векселей под совершенно ничтожные проценты. Конечно, аппарат доносит до них в первую очередь танцевальные и иные мелодии, но также и кое-что другое. Порой я задаю себе вопрос, не переживают ли обитатели этих медвежьих углов планеты вселенскую драму более остро, чем какие-нибудь французские крестьяне — жители деревень, глубже увязших в трясине черного рынка, нежели латиноамериканцы — в самом что ни на есть непроходимом экваториальном лесу. Ведь нет на свете худшего одиночества, чем одиночество эгоиста или скряги… Да, жители этих медвежьих углов более остро воспринимают вселенскую драму, нежели иные французские лицеисты… В самый канун войны я стоял рядом с бразильскими пастухами (vaqueiros), облаченными в разноцветные лохмотья, с кожаным лассо наперевес, с единственной шпорой, прикрученной веревкой к правому сапогу, и слушал речь Гитлера; не дождавшись ее окончания, я вскочил в седло и поскакал к своей небольшой ферме, располагавшейся в двадцати километрах. Дело было ночью, ужасно сырой и жаркой; по дороге я слышал яростный рык фюрера, доносившийся из крестьянских лачуг, столь убогих, что даже под потоками тропических ливней отец, мать и дети спят в них безо всяких одеял, вытянувшись рядком на слякотной земле.