Гунны | страница 5



— Мовчи, мовчи, бисов сын, ось я тоби спою!..

Сутуло сгибаясь под тяжестью собственного огромного тела, он грузно стучал ногами и, медленно ворочая разбухшим языком, тянул:

И твой батька и мой батька
Были добры мужики-и-и...

Молодой отбивался от старика и снова настойчиво тренькал свое. Соревнование продолжалось бы, вероятно, долго, если бы не спасительный сон, внезапно сваливший обоих.

В вагоне становилось все тише, и скоро все замолкло, только крепкий храп за перегородкой нарушал тишину.

Соседка, уложив детей, шопотом убеждала Остапа, тыча ему в руки кусок свиного сала и ломоть хлеба:

— Та ишьте, ишьте ж, добри люды, я ж бачу, що у вас ничого немае. Ишьте, на тим свити поквитаемось....

Медленно и осторожно отрезая тонкие белые ломтики, Остап почти благоговейно ел домашнее сало, много лет, на фронте и в плену, казавшееся мечтою.

И в мокрых, ледяных окопах передовых линий, и в суровых, убивающих лагерях Германии, голодая и тоскуя по дому, говорили — иногда в шутку, иногда серьезно, отдавшись голодным мечтам о домашнем сале, о своем хлебе:

— Ось зъив бы я зараз шматок сала, а там и помирать не лихо...

— А по мне — дайте миску теплых щей, тогда уже хоть в петле задавите...

— Микола милостивый, о чем воны брешуть, сала захотилы, а тут бы хоть хлиба краюху!

Люди голодали, тяжко болели, медленно гасли и умирали с неутолимой тоской по кусочку хлеба.

И сейчас, бережно откусывая от большого, косо отрезанного ломтя, Остап с наслаждением впитывал чудесный аромат серого деревенского хлеба, и перед ним с необычайной ясностью возникали вдруг, одна за другой, картины далекого детства, тяжелой юности и последнего дня перед отъездом на военную службу.

И чуть покосившаяся, с земляным мазаным полом, чисто выметенная хата, и выбеленные стены, и вышитые полотенца в углу над иконой, и высокая, сухая, сутулая мать у печи, и аромат горячих хлебов, и скрип колодца во дворе, и внезапная смерть отца на баштане — все в короткий миг ярко возникло, как только что пережитое.

Что там сейчас?

Два с половиною года германского плена, семнадцать месяцев фронта, почти трехлетняя, с одним коротким отпуском, военная служба — семь долгих, тяжких, бесконечных лет.

И три последних года — ни одного письма, ни слова привета.

Что там сейчас?

Жива ли мать, молчаливая, суровая, высохшая от злой, неуемной работы, почерневшая от тоски по умершим и пропавшим детям? Жива-здорова ли сестра Горпина, служившая батрачкой у попа? Где брат Хведько, оставленный семнадцатилетним парубком, где старший, женатый брат Василь? Целы ли? Дома ли? Или война, революция, оккупация — все перевернули?