Свое и чужое время | страница 34
В магазин из-за долга дяди Вани и Гришки Распутина вход нам был заказан, и за хлебом и сигаретами приходилось посылать Стешу, тоже совестившуюся продавщицы.
Наша неплатежеспособность была унизительной, особенно для Кононова, человека, не стесненного отсутствием наличного капитала, и, выждав день-другой, он заглянул в магазин и прямо с порога изъявил желание погасить долг «своих».
Хотя слово «свои» Кононовым было употреблено в предложении рядом с другими, но оно явственно выпадало из них, потому что себя и присутствовавших при разговоре, то есть меня и Стешу, к слову «свои» он не причислял.
— Шестьдесят два рубля. Ровно! — отчеканила продавщица, глядя бесцветным зрачком на Кононова, полезшего в карман за японским бумажником из крокодиловой кожи, и, с минуту помешкав, вытащила из-под спуда тетрадь, раскрыла на последней странице. — Пожаловайте, вот, как есть!
— Благодарю, Лизавета Петровна! — сказал Кононов, отстраняя движением ладони тетрадь должников, и, легонько выдернув двумя пальцами с десяток розовых ассигнаций, отсчитал от них семь штук. — На сдачу пряников и сахарку, да еще дешевых сигарет для «своих».
— Отчего так сурово? — удивилась Лизавета Петровна, трогая в улыбке подкрашенные губы. — Разве они не ваши товарищи?
— Пожалуйста, — сказал Кононов, — если не хотите подавать на всесоюзный розыск, воздержитесь от торговли под карандаш…
К обеду, когда дядя Ваня и Гришка Распутин пришли, против всякого ожидания, к сроку, как на званый обед.
Кононов встретил их с усмешкой:
— Ах, вот они, работнички! Проголодались, наверно, после трудов… Не желаете ли, Григорий Парамонович, водочки да табачку? А ты, дядя Ваня? Чего уж стесняться! Делов-то — сто рубликов с гаком, да время с неделю…
Пристыженные бражники, пьяно водя глазами, кого-то искали в комнате, не сознавая в полной мере кого. Но тот, кто давно выпал из поля зрения, лежал на полатях и не подавал признаков жизни.
— Микола, дружки твои припожаловали, — сказал Кононов в приступе злого веселья. — Вставай, принесли бормотуху.
Микола не отзывался.
— Гуга, гляди-ка, может, уже и помер…
Синий, он же Микола, лежал на спине, сложив руки на животе, и молча, одними глазами, плакал. Редкие слезы катились по щекам и западали за ворот рубашки.
— Ну что — помер? — спросил снизу Кононов, но уже без прежней насмешки.
Отрешившись от нас, от самого себя и пав в полосу отчуждения, Синий жил уже другой жизнью, прерванной еще в ранней юности… И оттого, что она оказалась короткою и недоброй, он исходил слезами, оплакивая себя еще в прошлом.