Дорога на Ксанаду | страница 88



«И тот месяц, такой устойчивый, словно он растет из своего собственного безоблачного и беззвездного озера синевы»:

I see them all so excellently fair,
I see, not feel, how beautiful they are!
My genial spirits Fail:
And what can these avail
To lift the smothering weight from off my breast?
Ich sehe sie alle, so herrlich hell,
Ich sehe — nicht fohle ich! — wie schön sie sind!
Meine schöpferische Kräfte versagen;
Und was kann all dies helfen,
Die erstrickende Last von meiner Brust zu nehmen?[107]

Такая разрушающая самооценка на первый взгляд потрясает. Но именно так чувствовал себя поэт в тот момент, когда он, неутомимо путешествуя по горам (3 апреля, за день до написания этих строк, он всего за шесть часов взобрался на Скиддау и Хельвеллин), записывал в дневники описания природы, столь же точные, как и удивительные.

Но самое главное заключалось в следующем. Описания природы в прозе для него ничего не значили. Какими бы оригинальными они ни были, они оставались всего лишь простой разминкой никчемного скептика перед более высокой формой — лирикой. Ему было мало просто срисовывать природу. Лишь почувствовав ее снова, он смог бы превратить ее в поэзию. Именно это обстоятельство отдаляло его от Вордсворта, твердо верившего в единственно истинную силу Природы, которому было достаточно всего лишь отображать ее словами. Колридж, напротив, хотел видений, а не простого отражения. Перед водопадом Лодор Вордсворт описал каждый камень, каждый сломанный куст, каждый водоворот, каждый плывущий в воде кусок дерева.

Колридж увидел «огромные массы воды, в полумраке вызывавшие такое впечатление, будто они были большими белыми медведями, сбрасывающими в долину одну за другой скалы, и вздымающуюся кверху от ветра длинную белую шерсть».

Но сами картинки такого рода его не удовлетворяли. Они были для него всего лишь осколками, фрагментами — отдельные следы света, метеориты на фоне потемневшего неба.

«Поэт во мне, — пишет он Годвину, — умер. Мое воображение лежит, как холодный фитиль на круглом основании металлического подсвечника, даже без малейшего запаха горючего, который мог бы напомнить о том, что когда-то он был близок к огню. Однажды я был листом сусального золота, взмывавшим вверх от каждого выдоха фантазии, но я изменился. Прибавил в весе и плотности. И теперь тону в ртути…»

Самоуверенность и святая эгомания Вордсворта, с удовольствием причисляющего себя к высшим служителям богини Природы, возможно, также привели к отчуждению. «В то время как он показывал мне, — пишет Колридж в этом же письме, — что такое настоящая поэзия, он указывает на то, что я сам не поэт». Такой же была реакция в особняке «Дав» после прочтения «Уныния» — только «скупая похвала».