Вне закона | страница 49



Я был очень голоден, однако через силу глотал все эти яства, не чувствуя их вкуса, стремясь лишь оттянуть конец этой последней вечери. Но вот мы встали и поблагодарили хозяйку. Мне было до боли жаль эту седую молчаливую женщину…

– Кушайте, касатики, кушайте в полную душу! Не побрезгуйте!..

Помолчали. Посмотрели на ходики: полпервого… За печкой шуршали прусаки. В свете керосиновой лампы, в отблесках огня в каминке́ лица прямо рембрандтовские.

Тик-так-тик-так… Казалось, ходики стучат все громче. Неподвижная черная гиря на цепи…

– Пора! – негромко сказал я Николаю – тот все еще переминался в нерешительности – и, отвернувшись, с полуавтоматом наготове поспешно двинулся в другой угол комнаты – для того якобы, чтобы яснее рассмотреть фотографии на стене.

– Так вот, – неуверенно начал Николай, глотнув остатки самогона в кружке. – Мы пришли сюда вроде бы как для того, чтобы… э-э… тот человек, с которым вы на подводе ехали… Понимаете… то есть понимаешь?..

– Может, еще молочка желаете? – залепетала хозяйка. – Вечорошнего… Или самоварчик? Откушайте нашего угощения, господа-товарищи!..

Тяжело вздохнув, Николай выпил стакан молока, переправил пальцем в рот коричневую пенку и продолжал:

– В общем, мда… мы знаем все! Запри-ка, Витя, дверь. Это ты выдал… Да ну вас, не хочу я чаю, не треба… самогонку мы, извините, заберем.

Хозяин, как змеем ужаленный, вскочил с лавки и проворно извлек из-под нее трехлитровую жестяную банку.

– Минуточку! Зараз я все приготовлю, – заговорил он отчаянной скороговоркой. – Пожалуйста, мы всегда рады… С полным нашим удовольствием… Уж будьте в надежде!.. Может, еще что нужно? Уж доставьте приятность… Я все, все, что могу. Быстро, мать, кварту, воронку. Да еще четверть гарэлки дай, не хватит здесь. Ах, господи!..

Николай опустился снова на стул, жевал губы, упорно избегая моего взгляда, судорожно зажав меж колен полуавтомат.

Тик-так, тик-так – выстукивали ходики.

Фотографий на стене было много, и оформлены они были в виде витрины с рамой и под стеклом. Такую фотовитрину, обычную в крестьянской хате в этих местах, я увидел впервые. Почти все фотографии по исстари заведенному в деревне обычаю сняты в рост, на фоне базарной мазни.

Вот они, люди, не знакомые мне и так хорошо знакомые бургомистру, те, с которыми он делил свои радости и печали. Тут были и старые, и молодые, и совсем еще дети, свекрови, шурины, крестные, блондины и брюнеты, с бородами и с незатейливыми прическами, натужно улыбающиеся и серьезные. И как равнодушны были они, как безучастны, эти искалеченные базарными фотографами физиономии к разыгравшейся в эту минуту предсмертной драме их отца, брата, сына, мужа… Порыжелые карточки усатых царских унтеров, прилизанных бородачей с цепочкой поперек пуза – таких я видел только в пьесах Островского. Но вот несколько фотокарточек бравого парня с двумя треугольниками в петлицах и в лихо сдвинутой набекрень буденовке. «Кто он? – тревожно зашевелилась в голове мысль. – А вдруг он сын нашего бургомистра! Где он сейчас? Дерется на фронте? А сколько таких фотографий, наверно, в этом селе и в других деревнях и селах вокруг нашего леса!» Тут только, в доме предателя, я со всей силой понял, что мы не на вражьей земле, что у нас здесь есть много надежных друзей – отцов и матерей, братьев и сестер тех, кто с оружием в руках воюет на фронте против немцев. Тысячи невидимых нитей, незримых артерий и вен нерушимо связывают эти села, этих людей с нами, неразрывно связывают самыми крепкими узами родства, общностью судеб. Но одна из таких нитей подгнила… От этой мысли мне стало и горько, и больно, и трудно, невозможно было утешить себя другой мыслью, что потеря одной перегнившей нити значит не больше для здоровой ткани, чем выпадение волоса из головы.