Двенадцать обручей | страница 48



не могло не заинтересовать этих первых постмодернистов.

Гуцульский театр (или хор?) существовал в Чертополе еще с каких-то австрийских времен. Ни одна из последующих властей не отваживалась или не успевала его ликвидировать — очевидно, нет нужды здесь пояснять, почему он никого особенно не раздражал. В его составе доминировали уж никак не простонародные, аутентично-автохтонные самородки — нет, то была разнообразная типично местечковая публика, или, лучше сказать, интеллигенция, но опять же та, которую принято было считать трудовой, то есть еще не оторванной от корней. То есть, используя несколько графоманскую образность многих предшественников Артура, их кровь еще пахла дымом колыб, но думы уже дорастали до понимания настоящей Сути Истории.

Ясное дело, в тот миг, когда неспешный пригородный поезд тронулся дальше от упомянутой маленькой станции, Артур Пепа еще ничего такого не видел. Единственное, что засело в нем на долгие недели — это предчувствие романа, материализованное в двух фигурках калек и утренней тишине, устеленной красными осенними листьями. Вскоре ко всему этому присоединилась — показав змеиную голову из другого тайника памяти — история большого путешествия гуцулов в Столицу.

Она манила до умопомрачения, в ней жила возможность мифа и поэзии, напряжение извечной драмы художника и власти, хронологическая середина столетия, предоставлявшая возможность перекинуть временные мосты во все стороны, завертеть в едином танце потомков и предков, убивать живых и воскрешать мертвых, коллажировать время, а с ним и пространство, переворачивать горы и пропасти. В ней была возможность приближения к смерти, ибо она сама ужасно пахла смертью, и Артур Пепа надеялся оказаться адекватным. Изо всех его романных предчувствий вырисовывался Маркес, точнехонько он самый — эдакий магический реализм, длинные и гипнотизирующие периоды почти без диалогов, предельная плотность и насыщенность в деталях, эллиптичность намеков. И именно потому, что он это так видел и так понимал, он никак не хотел за все это браться. Потому что он не хотел, чтоб это был Маркес.

Его удерживало также то, что он до сих пор не научился рассказывать полноценных историй. Окружающая вязь удавалась куда лучше, чем сквозная линия. Например, он до сих пор не знал, что в действительности произошло с театром (хором?) после выступления в Москве и дошло ли там вообще до какого-то выступления. Было ли, например, покушение на Бонзу, к которому автор обязан был готовить читателя на протяжении всей книги посредством прерывистых монологов безусловно связанного с подпольем героя? Должен ли был герой выстрелить со сцены куда-то наугад, в черноту высокой ложи, из своего кремневого пистоля? Или подать Отцу серебряную чашу с отравленным вином? Или, возможно, героев было несколько и покушений было несколько, но ни одному герою не удалось его покушение? Было ли предательство? А если да, была ль любовь? И где вообще в этой истории место для любви?