Двенадцать обручей | страница 42



Как бы там ни было, но через год совместной жизни у них даже родилась дочь, окончательно перекрыв Роме все возможности отступления и сцементировав семейное статус-кво. Последующие времена (какая-то там очередная вечность) минули в отстирывании пеленок и тех-таки кальсон, хотя в какой-то мере и в отстаивании предрассветных очередей за детским питанием. Я уж молчу про всякие диетические штучки и фармацевтические настойки, способные убаюкать капризную язву мужа. Однажды утром Рома Вороныч словно очнулась ото сна и, глядя на себя в зеркало, подумала так: «Мне двадцать восемь лет. У меня плохой цвет кожи. Жизнь кончилась». И оказалось, что этого было достаточно — только подумать, только сформулировать, только попросить. Достаточно, чтобы в тот же вечер его не стало. Кто-то вышестоящий, кто-то просто дунул — пух одуванчиков снегом завихрился над старым Львовом, двое переодетых подвыпившими работягами гебистов взяли его под руки на трамвайной остановке и, несколько перестаравшись, толкнули вниз лицом на рельсы. Трамвай затормозить не успел — видать, не был старик никаким мольфаром.

После него в их двухкомнатной, и без того тесной квартире осталась громадная коллекция, которую Рома, пережив первые месяцы пронзительной пустоты, со временем пыталась распихать по музеям. Она и без тех сардаков не очень-то ловко управлялась с вещами. Однако до наступления новых, более либеральных времен музейное начальство не слишком охотно шло ей навстречу, всегда ссылаясь на нерешенность проблемы с фондами. Лишь под конец восьмидесятых все отмерзло, именем собирателя сокровищ народных Вороныча был даже торжественно назван какой-то научно-практический кабинет писанкарства[46], но остатки накопленных им раритетов в виде всяческих инкрустированных шкатулок, топориков и разобранной кафельной печи еще долго и раздражающе напоминали Артуру Пепе о том, что в этом доме жил когда-то другой хозяин, то бишь даже газда[47], что он тут ходил, кашлял, подвязывал к животу резиновую грелку, испражнялся и — неминуемо — спал в этой самой постели с этой самой женщиной. Эта мысль, правда, привносила в их с Ромой сексуальное взаимонасыщение определенный мотив запретности или даже греховности, отчего их отношения делались порывистей, наслаждения острее, а падения слаще. Выглядело так, словно тот мог в любую минуту вернуться и поймать их на горячем. Выглядело так, будто им отведено не слишком много времени и все нужно успеть.