Все вещи мира | страница 11
.
Мы видим постиндустриальную реальность, где город размыкается в ландшафт, а последний, в свою очередь, лишается первозданной чистоты — он техногенен, усеян снарядами и осколками; граница между городом и полигоном стерта, равно как и граница между миром и войной, так что все подчинено логике ежеминутного насильственного вторжения:
У распадающихся границ остывают слабые тела и предметы, в предательском воздухе слышится их мучительный тренос. Еще не мертвые, но уже живые — мессианические тела, пребывающие между жизнью и смертью: они совершают траур по прошлому миру европейской культуры и погружены в ожидание того, что уже случилось, и одновременно в скорбь по тому, что еще не произошло.
Возможно, мы имеем дело с постмортальным письмом, для которого опыт утраты, смерти культуры — лишь точка отсчета. Здесь уже отчасти воссоздано воображаемое мессианское царство. Здесь мертвые (и живые) просыпаются или уже проснулись:
Или в другом стихотворении:
Время схлопывается, позволяя почувствовать в одном моменте все исторические катастрофы. Сам планетарный ландшафт становится полноправным носителем мессианического времени, в которое вовлекаются камни растения <…> мертвые птицы строительные материалы / и те кто скользил по льду и другие / в легкой одежде с разбитыми лицами. Оно возникает прямо внутри «мира насилия» — внутри путинской Москвы, населенной призраками 1930-х годов, или внутри донецкого театра боевых действий.
Мессианическое — это соединение утопического и эсхатологического ви́дения истории. Вот почему мессианизм и марксизм так близки. И в этих стихах, кроме наслаждения «конечностью» мира и человека, кроме драмы «конца» и образов распада культуры/природы, есть еще что-то, что не позволяет мортальному наслаждению целиком захватить воображение. «Утопия» и «апокалипсис» находятся в диалектических отношениях: за разрушением старого мира, его полным, окончательным исчезновением открывается возможность нового. И в то же время никакая утопия невозможна без отталкивания от «судного дня», от конечности человеческого мира, без всматривания в прошлое и пересборки истории. Призрачные, страдающие тела в этих стихах вдруг начинают подсвечиваться мессианическими силами, четкость руинированной фокусировки смещается движениями потоков света и воздуха. Мы видим «избавление», материализованное в мельчайших, сингулярных частицах, атомарную чувственность мира, скрытую органику мест, снова ожидающих революции.