Могила Ленина. Последние дни советской империи | страница 50



“У меня есть статистика, — сказал Юрасов. — Она, разумеется, неполная, но дает общее представление”.

Люди были потрясены — не только цифрами, которые называл Юрасов, но и тем, что у него был доступ к подобным данным, и их точностью. Когда Дима вернулся на свое место, один из главных ораторов, пожилой историк, взял микрофон и признал, что молодой человек явно “знает гораздо больше, чем я, и, подозреваю, больше, чем все в этом зале. Я очень признателен ему”.

Когда слушатели расходились, кто-то спросил у Юрасова, верит ли он, что его “откровенность” что-то даст.

— Вот и увидим: началась в самом деле перестройка или это опять пустые слова, — отвечал Дима.


Летом 1987 года Горбачев и Александр Яковлев начали готовить речь об отношении к истории, которую генсек собирался произнести в день 70-летия Октябрьской революции.

В этой речи Горбачеву предстояло совершить один из самых сложных своих политических и риторических маневров. Прежде всего сам Горбачев до сих пор был уверен в “правильности социалистического выбора”. Он по-прежнему считал Ленина интеллектуально и исторически образцовой фигурой. Нет никаких свидетельств того, что Горбачев собирался подорвать, а тем более разрушать основы идеологии и государственности Советского Союза — во всяком случае, не в 1987 году. Он хорошо знал, что в ЦК, политбюро, местных комитетах партии преобладают люди, чья карьера и само существование зиждились на неизменности и окаменелости мира, не подвергавшего сомнению официальную версию советской истории: “необходимость” насильственной коллективизации и индустриализации, “триумф” сталинского руководства во время войны. Чтобы удержаться у власти, Горбачев должен был начинать с малых доз правды.

Летом и осенью 1987 года политбюро не раз собиралось, чтобы обсудить юбилейную речь. Горбачеву поневоле приходилось прибегать к стратегическим уловкам и эвфемизмам. Коммунистическая партия была не просто самым могущественным политическим институтом в стране — она была единственным. Того, что позже стали называть демократической оппозицией, еще не существовало. Широкий круг людей, поддерживавших реформы, — от бывших диссидентов, таких как Андрей Сахаров, до ранних “неформальных” объединений вроде “Демократической перестройки” — возлагал все надежды на Горбачева. Он сосредоточил в своих руках власть, и их это на тот момент устраивало. Горбачев имел дело с политбюро, в котором убежденных реформаторов было всего четверо: Горбачев, Ельцин, Яковлев и Эдуард Шеварднадзе. Большинство были сторонниками “жесткой линии”, как Егор Лигачев, или умеренными консерваторами, как Николай Рыжков. “Глупо предполагать, что эти консерваторы были менее консервативны, чем те, кто возглавил августовский путч”, — говорил мне Шеварднадзе. Каждое слово об истории в докладе Горбачева было чревато конфликтами, политической войной. Яковлев рассказывал мне, что, когда Горбачев показал политбюро черновик речи, большинство потребовало не называть деяния Сталина “преступными”. Но в этом вопросе Горбачев воспользовался своей властью и ослушался соратников.