Чернильница хозяина: советский писатель внутри Большого террора. | страница 26



Всю середину 1930-х годов Афиногенов в выступлениях и пьесах обосновывал, что в советском обществе не может быть множества «субъективных» правд и существует только одна «объективная» правда большевиков, а сомнения и внутренняя рефлексия — отличительный признак психологически раздроб­ленных врагов советской власти. В годы террора установка на выяснение истины превратила дневник Афиногенова в поле непрекращающегося диалога: окончательная истина в нем не прояснялась, а голос спрашивающего имел не меньшее значение, чем голос отвечающий.

Дневник Афиногенова полон вопросов: «За что меня смешали с грязью и спу­стили с лестницы?», «Где же люди? Где голоса помощи и одобрения? Где спасе­ние и жизнь?», «Никто не собирается приезжать за мной и не приедет. <…> Откуда я выдумал этот приезд?» Каждый раз писатель пытался дать на них окончательный ответ, но вопросы возникали снова[13].

Невозможность получить внятные ответы на важнейшие вопросы привела к тому, что Афиногенов расширил круг авторитетных инстанций. На страницах дневника он вел диалог с официальной советской прессой (при этом не только с радостью реагировал на новости об очередных советских достижениях, но и указывал на шаблонность и неискренность многих публикаций). Но го­раздо важнее для него было обращение к воображаемому идеальному сооб­ществу советских людей. Про их поступки и достижения писали газеты, звуки их выступлений и парадов передавали по радио: «Они, эти люди, сейчас мар­шируют по Красной площади, радио передает их смех, крики „ура“ и радостные песни — ты сейчас не среди них, это ужасно больно, — но заслужи право вновь вернуться к ним, и верь мне — они с радостью дадут тебе билет на демонстра­цию и ты снова пойдешь с ними плечо к плечу…» Это сообщество и должно было оценить усилия Афиногенова по перестройке собственной личности.

Еще одним важнейшим авторитетным источником была литературная клас­сика, как русская, так и мировая. За время своей опалы Афиногенов запойно прочел несколько десятков книг — особенно сильное впечатление произвели на него Ромен Роллан, Кнут Гамсун, Чехов и Толстой. Литературная традиция психологической реалистической прозы давала Афиногенову язык, чтобы описать состояние человека в момент внутренней трансформации: в каждой из прочитанных книг он находил сюжет или героя, который перекликался с его жизненной ситуацией.


>Федор Достоевский. Портрет с фотографии 1880 года

>РИА «Новости»



Особенные отношения в первые месяцы опалы сложились у Афиногенова с ро­манами Достоевского «Братья Карамазовы» и «Идиот». Тексты Достоевского, описывающие ситуацию морального выбора, необходимость покаяния и очи­щения и дробность человеческой психики, давали Афиногенову настолько точ­ный язык для описания собственной ситуации, что в некоторых дневниковых записях он почти сливался с героями Достоевского. «Дмитрий Карамазов уже после суда спрашивал себя: готов ли? То есть к другой жизни готов ли? И сам себе отвечал — не готов. Прошел первый пыл вдохновенного гимна в рудниках, осталось желание быть с Грушенькой, бежать в Америку, отпустить бороду и жить на свободе. Так и я спрашивая себя все время сейчас — готов ли я к новой моей жизни? Или все еще давит на меня обида за несправедливую проработку и удаление от любимого дела?»