Чернильница хозяина: советский писатель внутри Большого террора. | страница 11



Двадцатого апреля «Литературная газета» вышла с передовицей, подводящей итоги советской литературы за пять лет, прошедших с момента ликвидации РАППа в апреле 1932 года. По большей части она была посвящена разобла­чению литературных вредителей: «Прикрываясь двурушническими клятвами в верности линии партии, Авербах протаскивал в своих писаниях и речах троц­кистские и бухаринские идейки». В этот же день партгруппа Союза писателей поставила вопрос об исключении Киршона из партии. Через три дня к газетной кампании подключилась серьезная артиллерия: в «Правде» появился блок ста­тей, посвященных бывшим рапповцам. В Доме советских писателей состоялось собрание, на котором влиятельный идеолог Павел Юдин назвал Киршона и Афиногенова троцкистами и подвел итог: «В авербаховщину должен быть забит осиновый кол». Еще через три дня «Литературная газета» продолжила проработку. Попавшие под удар писатели назывались «троцкистскими ублюд­ками», «обнаглевшими врагами народа», «фашистскими аген­тами». В тот же день Генрих Ягода начал давать показания в Лубянской тюрьме: «…я решил сдаться. Я расскажу о себе, о своих преступлениях все, как бы это тяжело мне ни было. <…> Всю свою жизнь я ходил в маске, выдавал себя за непримиримого большевика. На самом деле большевиком, в его действительном понимании, я никогда не был».

Двадцать седьмого апреля Михаил Булгаков шел по Газетному переулку. Там его догнал Юрий Олеша и начал уговаривать прийти в Союз писателей, где было запланировано собрание московских драматургов. Олеша убеждал Булгакова выступить и рассказать, что Киршон был одним из организаторов его многолетней травли. Это было чистой правдой, но Булгаков отказался.

За ту неделю Киршон написал три письма Сталину: «…сегодня, в 7 часов вечера, собирают… общее собрание драматургов для моего отчета. В нормаль­ной обстановке это была бы жестокая самокритика. Сейчас это будет чудовищ­ное избиение, сведение всех счетов, вымещение на мне всех действительных и несуществующих обид. Никто не посмеет сказать ни слова в мою защиту, его обвинят в примиренчестве к врагу. Меня будут бить все до одного, а потом это тоже выдадут как яркий факт общего ко мне отношения. От всего этого можно сойти с ума. Человеку одному трудно все это выдержать». Сталин ничего не ответил.

Отправляясь на собрание, и Киршон, и Афиногенов должны были понимать, что они оказались в чрезвычайной не только жизненной, но и языковой ситу­ации. На протяжении всей своей литературной карьеры они занимались осво­ением и созданием советского языка. Свою задачу они видели в том, чтобы переложить язык авторитетных инстанций (государственных декретов, газет­ных передовиц, речей вождей и т. д.) на язык драматургии — представить спущенные сверху идеологические установки как уже усвоенные и отложив­шиеся в речах и поступках своих персонажей. Читая в советской прессе стено­граммы показательных процессов, они, как про­фессиональные драматурги, должны были понимать исчерпанность своей за­дачи. Газеты сами перешли на язык драматургии: заранее срежиссированные допросы обвиняемых старых большевиков были выстроены в стилистике советских пьес 1920–30-х годов, в которых двигателем сюжета становилось постепенное разоблачение замаскировавшихся врагов: