Краткая книга прощаний | страница 45



Лимон и китайская роза. Забираешься в кровать. Стучишь, и тебе открывают, и спать уже не хочется. Ах, милые мои котята! Никогда не знаешь, кто из них выиграет. А вернее, что никто. И смотришь, смотришь. До рези в глазах, пока небо не закатит свой желтый яростный зрачок, подарив темноту и холод.

Ах, котята-котятки! Ну, к примеру, этот Джек, что ли, полковник, и Серафимка, больной котенок, и доктор с белым чемоданчиком в скорбных сухих руках… Ими бы зажигать свечи.

Из окна теплится жгут августовских незаметных сквозняков, и время движется, как жук-скарабей по пустыне Гоби…


Двадцать… ноября, в четыре тридцать утра, Габа поставил чайник на огонь и пошел мыть руки. Марину он задушил тихонько, и ее маленький, странновато скособоченный трупик задумчиво лежал на старом диване эпохи семидесятых. Потом, прикорнув тут же, рядом, буквально часик, он, неспешно, как всегда, собрав книжечки и тетрадки в замусоленных обертках, изредка трогая правую щеку (разболелся зуб), отправился на работу в просторную светлую школу старой довоенной постройки.

В течение дня, все так же осторожно поддерживая половину своего лица, он провел урок в десятом, где был серебряный век, и зачем-то в пятых дал прекрасный урок по Эдгару По, нимало не заботясь об усвоении материала. В обед были две бутылки престарелого кефира и пончик. Затем, как-то удрученно качая седой головой, погружаясь в музыку города, он пошел по улицам, вышел на проспект и купил газету.

Стоял яркий не ноябрьский день из бабьего альбомного лета. Летающие листья летали вовсю, вовсю сияла умирающая, пропитанная дождем среда, и на обледеневшей ночью, а нынче изумрудной и мокрой лавочке курил он сигареты фабрики города Дублина. Ему было все тридцать лет. Опрятный, с извечным загаром на истощенном лице нерусских черт. Он курил, и его мучила чистая совесть. Думал о заседании в районо на прошлой неделе, и как же орала на него Евгения Константиновна. Спичкой чистил свои безупречных форм ногти, но был он дельным человеком. Домой же идти не хотелось. Ибо что дома? Дома труп любимой женщины, пустой темный холодильник, школьные тетради, да и запах-то…

— Ничего, — сказал вслух Габа, поднимаясь со скамейки. Брюки у него оказались намокшие. Потрогал рукой. С отвращением сплюнул. Коричневый в серую полосочку пиджак никак не клеился к синим брюкам, особенно намокшим сзади. В общем, грустно он выглядел. И ноги. Не то чтобы тонки были особенно, но как-то, черт их подери, не вязались с массивной, тщательно обтянутой кожей головой нерусских черт лица.