Гнев бессилия | страница 3
Долгих минут наступившего молчания я никогда не забуду. Было жарко, и, чтобы сохранить в комнате прохладу утра, ставни были на три четверти прикрыты… Какое-то насекомое, оса или шмель, не переставая билось о форточку с бессмысленным и роковым упорством…
Рено молчал. Забившись в угол дивана, он не спускал с меня глаз. Видел ли он меня? Это был взгляд камня. Он весь казался высеченным из мрамора: сжатые губы, тонкий нос, мягко блестевший лоб, освещенный слабым зеленоватым отсветом луча, проникшего сквозь листву….
Сам не знаю, как я очутился во дворе. Сказать правду — я бежал, с трудом пробормотав что-то о необходимости сообщить новость другим. Я чувствовал себя побежденным в каком-то странном поединке, как человек, который подобрался, напряг все свои силы, чтобы устоять против бешеного натиска противника, — и вдруг противник с плачем бросается ему на грудь.
Я медленно шагал под солнцем, и истина постепенно представала предо мной: я, видимо, чего-то не знал и ударил Рено по уже пораженному месту. Моя растерянность сменилась беспокойством. Я слишком хорошо изучил Рено, чтобы не представлять себе, какой внутренний ураган бушевал под этим ожесточенным молчанием. Меня охватил какой-то страх. О! Я не думал о чем-то действительно трагическом, но я боялся непредвиденного и особенно опрометчивого шага…
В памяти у меня возникало то одно, то другое воспоминание… Рено внезапно отказывается от Сорбонны — для поступления туда ему оставалось сдать один устный экзамен — только потому, что провалили Муриеза… В такой же знойный день, как сегодня, мы с отцом бегаем и хлопочем, чтобы вызволить Рено, артиллериста в Ренне, из Иностранного Легиона, в который он вступил только потому, что какой-то унтер садист измывался над отупевшим от муштры рядовым… В один прекрасный день он перестает одеваться с присущим ему скромным и строгим изяществом и начинает ходить в чем попало — в свитере и в шлепанцах — только потому, что некий высокопоставленный господин, принадлежащий к крупной буржуазии, предмет восхищения и подражания, вдруг оказался бессовестным лицемером…
Я вернулся обратно. Мне вдруг показалось, что его неподвижность в углу дивана, бледность и упорное молчание являются предвестником каких-то бурных и странных поступков. Я не ошибся…
Я нашел его в саду. Он уже успел нагромоздить там ветки, доски от ящиков, щепки, куски панели, сооружая какой-то невиданный костер. Поверх всего он уложил свои сокровища, с таким трудом собранные им в течение долгих лет, — они были солью его жизни: книги, картины, предметы искусства… У меня упало сердце, когда я увидел край старинного складня, если и не принадлежавшего кисти Мемлинга, то несомненно относившегося к Брюггской школе; небольшую картину Жюля Ноэля, изображающую морскую бурю, — романтическую симфонию серо-синих тонов. Другое полотно я узнал по раме — это был «Карлик» (Пикассо), и перед моими глазами встало его грустное, кроткое лицо. Я увидел шкатулку из лимонного дерева, совсем простую, но в которой, я знал, хранились чудесные старинные кружева; и удивительный пояс, некогда охватывавший осиную талию куртизанки, — он состоял из шестнадцати пластинок слоновой кости, на которых тонкой кистью были нанесены шестнадцать сценок из любовных похождений Зевса…