Стален | страница 78




С рукописью под мышкой я отправился в Карцер и стал бегло перечитывать текст, занимавший около восьмисот машинописных страниц. Выхватывал глазами фрагменты, фразы, слова и с каждой страницей чувствовал себя все более бездарным, самовлюбленным, глупым, пошлым и ничтожным бумагомаракой.

Корчился, чесался, подвывал и чертыхался – с каждой страницей все громче, все отчаяннее, наконец рухнул ничком на диван и замер.

Фрина была во всем права: слишком многословно, слишком много метафор, сравнений, эпитетов, слишком много цитат, слишком надуманны все эти «прокладки» и «мостики», призванные связывать фрагменты текста, слишком карикатурны и одномерны все эти бандиты и агенты КГБ…

Все – чересчур, все – фальшиво, все – не так…

Все, на чем держалось мое «я», зашаталось и грозило вот-вот рухнуть.

После гибели сестры меня довольно долго терзали психологи и психиатры. Мать боялась моего преступного левшизма, считала, что я что-то знаю о смерти Хрюши, и хотела, чтобы врачи добились от меня какой-то «правды». Один из них в конце концов сказал мне: «Я чувствую в вас некоторую особенность, инакость, которая рано или поздно должна проявиться, хотя и не могу сказать, в какой форме. Вас выдают паузы хезитации, все эти беканья и меканья. Когда их слишком много и они лишены смысловой нагрузки, получается имитация спонтанной речи. Вы пытаетесь контролировать себя даже в мелочах, словно боитесь проболтаться, хотя пока бояться вам нечего – тротил в вашей душе только начал накапливаться. Но у вас все впереди».

Не знаю, что подразумевал под инакостью врач, но я его слова понял как признание моей избранности. И если и было во мне что-то твердое, так это сознание собственной гениальности. Именно оно и привело меня в Москву, где я надеялся с ходу поразить издателей своими глубокими, яркими, безупречными текстами.

И вот от этой надежды не осталось ничего.

Твердыня пала, стоило Фрине произнести несколько слов, с улыбочкой покачивая ножкой.

И самое же ужасное было в том, что Фрина угадала мои тайные сомнения и назвала их, и что тут можно было возразить? Рукопись инкурабельна, то есть не поддается лечению. Труп, из которого патологоанатом может вырезать несколько более или менее съедобных органов…

Я еще трепыхался, сопротивляясь из последних сил. Думал о том, что ни у Софокла, ни у Шекспира, ни даже у Достоевского редакторов не было. Эти паразиты появились позднее, когда творцов стали теснить посредники – дирижеры, режиссеры, критики, кураторы – наследники цыганской традиции толкования и обмана и европейской традиции демократии, которая ради всеобщего равенства принижает гениев, чтобы массы бездарей не чувствовали себя отверженными. Впрочем, если на Западе гений приносится в жертву Всем, то на Востоке – Одному. Гений и гениальность обречены всюду, у меня нет будущего…